Все это происходит долго, но я не могу оторваться, хотя все, как кажется, старается мне помешать. Люди занятые своей жизнью и делами, хотят втянуть в это все, что вокруг.
Я начинал, когда в городе только-только зацвели одуванчики, сплошь укрывая густые зеленые газоны желтыми головками, которые теперь уже успели поседеть. Нежнейшие прозрачные шарикидо первого приличного ветерка, который уже случился давно. И я так мало сделал! И все рядом шумят и только стараются отвлечь. Приходится хорошенько прятать листы и все думать, чтобы они никому не попались на глаза, и что говорить, если попадутся
«Какая произошла глупость!» думал я потом.
В ту новогоднюю ночь я Лену почти больше и не помню, несмотря на то, что пытался все повторить опять, чтобы повести себя по-иному, когда это потребуется. Помню, что звал ее на верх, в нашу компанию, но она не пошла, да я и сам не верил, что смогу ее привести. Было и что-то еще, но я не могу и не хочу все точно восстановить, потому что дважды все вышло одинаковоя заключаю это по зрительным обрывкам и по стыду и ничтожности, которые(особенно последняя) сидят на мне, как огромные мухи, и иногда мерзко переползают на новое место, они ужасны, от того что я подозреваю их и внутри себясонных, черных, готовых когда-нибудь заклокотать, заползти мне в глаза и жить во мне, во мне жить!
В ту же ночь я уже почти и прятался от нее. Я быстро напился вперемешку с непомерно частыми сигаретами и потом плясал со всеми в длинном коридоре, а когда стало совсем невмоготу и плохо, я спустился с третьего этажа на первый, в свою комнату, в которой стояла тишина, оставленная уехавшими в город соседями моими; и лег, стараясь уснуть. В голове летела круговерть, было неудобно в брюках и жарко под верблюжьим одеялом, но все не имело значения от того, что я хотел спать, спать и не просыпаться очень долгое времябольше от аттракциона в голове и подходившей дурноты, которую он взбивал у меня в горле. Вообще я заметил, что очень часто чувствую тошноту, чаще наверное других, и еще я все же думал, когда старался уснуть, что хочу все снова вернуть. Но что именно вернуть, по-моему, не понимал.
После, спустя дни, я опять бегал в курильную комнату на ее втором этаже, выкуривал до нескольких сигарет зараз, чтобы затем с огромнейшим облегчением ни с чем спуститься опять к себе, вместе с тем досадуя.
Я снова, как и раньше, ждал ее там и почти так же сильно желал, чтобы Лена не появилась и тем самым не жгла бы меня. Слабосилие висело надо мною облаком, так что мне оставалосьделать вид, что не произошло ничего страшного.
Я ее хотел, но особенно. В моей честной мечте она сама спускалась ко мне. Каким образомя не представлял, но вместе с тем была мечта другая, которая распалила меня и которая была жестока, но осуществлением своим вдохновила бы на дела наполеоновские. Да, все о том же Я уже благоговел перед ней, и потому ее редкие появления сбивали меня, как взлетавшую трясогузку. От них я совсем престал говорить и мыслил, что ужасно глуп, и только продолжал дышать, все больше дымом, теряя абсолютно волю и понимание окружающего момента, словно чего-нибудь ждал.
Лена кивала мне, когда появлялась, и закуривала. Обычно я сидел на корточках, упершись спиной о желтую стену, почти всегда рядом с почерневшим мятым ведром, в котором беспорядочно продолжали лежать изможденные либо совсем еще новенькие сигаретные пачки, окурки и пепел с мятыми бумажками фольги.
Однажды, например, я вошел, когда она, стоя у окна, читала какой-то недорогой журнал, неотрывно следуя глазами за смыслом, который заключали слова. Пальцы ее, в которых тлела сигарета, тихонько поглаживали уголки листов, потом взлетали к губам и снова возвращались на место. А на той ноге, которая хотела обвить такую же белую голень и щиколотку, то и дело принимался поигрывать темно-красный в мелкую черную клетку тапочек. И так был мил этот незатейливый рисунок! Господи, я же смотрел на нее не отрываясь и, слишком часто бросая взгляд, не замечал, что сам весь на ладони! И надо ли повторять, что я только молча смотрел, когда она, может быть, ждала от меня хоть каких-то шагов. За это молчание я хотел выбросить себя с высоты двух этажей в это окно, через которое свет падал на ее страницу, чтобы упасть плашмя и застонать от болив отместку за тихое бездействие. «Хоть языком шевельни!» кричал я где-то внутри, зная, что звуки не пробьются наружу, но, не смея задать хоть какого-нибудь простого вопроса, продолжал молчать, как немой карлик, напуганный любовью к обычной женщине. Я загнал себя в собственную клетку и теперь сидел в ней, не постигая выхода. Я ощущал вину. А Лена, докурив, уходила, оставляя бестолкового дурака в обществе мерзкого ведра. После новогодней той ночи все словно опять потекло сначала, только еще сложнее для меня. Прыгнуть в окно я бы не решился, поэтому шел к себе в комнату и чего-нибудь читал, чтобы через полчаса снова вернуться, и еще думал о том, что надо выйти купить еще сигарет, от которых мое горло покрывалось дохлой мутью
Одним этим я был жалок как никогда, но и счастлив. Ради воспоминаний о ней я потом сидел перед самым окном со звонким фанерным прямоугольником на голых подмерзающих коленях и писал о ней, напрягая глаза, чтобы видеть строки, с десяток минут ранее обласканный сползающим в зарево солнцем.
Я пытался, черт возьми! Но мысль о том, чтобы как-то с ней объясниться, доводила меня до оторопи ужасной. Мне хотелось провалиться в темноту, где никто меня не найдет и не увидит. Мой мозг был поражен и даже, может, умирал от постоянных мыслей о том, на что я не был способен, а отступиться как будто и не мог и был как в паутине муха. Мне тогда думалось, что ослепни я, то многое мне простилось быи мною самим. Я ходил бы в очках, моих глаз никто не видел бы. Невидимые собеседники. И было бы честно: «Зачем я ей слепой, когда она должна быть радостна и счастлива; она должна жить, а не смотреть за незрячим, которому внимающий краски не товарищ!» такая глупость была бы истинной правдой.
И я решился написать Лене письмо, в котором было бы все. Разложить свои слои ей под ноги, как ковры, чтобы она сама наступила на нихчто называется, топчи меня или ляг.
С того момента мягкий гвоздь пробил мне голову, так что я мозгом чувствовал его прохладу. Необычное, упавшее на меня как сеть, ощущение обещало освобождение от непосильного, приподнимая возможность к желаемому, к тому изменению, в которое я переставал верить, в котором я отчаивался. Я все мог сказать здесь, гораздо раньше, чем она услышит, умея взвесить каждую свою фразу, слово или желание. Плавающая вокруг меня в воздухе мысль о письме, еще мне не принадлежащая, но оставляющая на мне трепетную тень, померцав, окончательно воплотилась, подобно тому, как наконец удается поймать со стекла в горсть мотылька, ощущая кожей его подогнувшиеся крыльявернейшие доказательства добычи, которая вдруг преодолевая тесноту забьется несколько мгновений бесполезно и пылко. Перед глазами принимались распускаться будущие рукописные предложения и совсем отдельные слова, и даже буквывсе словно цветы, оплетенные хвостатыми виньетками.
Вместо белой подгнившей нитичто-то гораздо более прочное. Я так загорелся пришедшей идеей! Здесь был виден выход для меня. В душу хлынули целые потоки предчувствий, которые шумели во мне и были свежи и которые захватывающе меня волновали. Нашедши выход из лабиринта, я был счастливиначе не сказать о том моем новом состояниия дышал, двигался и, видимо, выглядел по-другому в тот вечер. Некая гармония посетила меня, я словно бы стал полнее и завершеннее, во мне был мир. Я ликовал. Снова.
Зима была в самом своем разгаре; подойдя к экватору, она скоро оставит невыносимые морозы, от которых сам я словно таял; и теперь уже, будто немного подобрев, продолжала лежать на всем городе сразу.
Был третий час ночи, и соседи мои спали. Я не помню, какой был день недели. Быть может, утром мне следовало идти на занятия или нет, но я точно знаю, что никуда не ходил. В комнате, разделенной надвое шкафом до потолка, в той ее меньшей части, где стоял стол, и светила на нем белым светом настольная дневная лампа, сидел я, одурманенный желанием спать и сигаретами. Позади меня время от времени включался и успокаивался в тишине старый небольшой холодильник, над которым висела сушилка с застывшей в ее ребрах посудой. Даже в кофте я чувствовал себя зябко. В той части комнаты, где спали двое моих соседей, был густой сумрак, и я иногда смотрел в него, сощурившись, ощущая, как совсем замирают в голове немногочисленные мысли.