Евгений Салиас де Турнемир - Миллион стр 3.

Шрифт
Фон

И видно по глазам масленым, что он его сосал еще недавно, сидя у матушки своей и воспитываясь на вареньях и медах.

 Село Зарядье? Какой губернии и уезда?  спрашивает обрадованный капитан.

 Никак нет-с. Зарядье в Москве, в городе.

 А-а? В самом городе Москве!  восклицает Немцевич.

 Да-с, в Москве, но собственно в городе.

Не сразу питерский капитан понял москвича-сержанта И подивился наконец, что в городе Москве есть еще свой город, не в пример прочим городам российским.

 В городе близ Ильинки!  пояснил сержант.

Капитан юркнул опять в кабинет князя и, появившись тотчас обратно, немного менее веселый, стал расспрашивать сержанта: где, что и как в мельчайших подробностях.

Его светлость отрядил его, капитана, тотчас, не медля нимало, гонцом в Москву привезти пуд сего лукума-рагата. Капитан бодрится, а видно, ему не очень сладко Сейчас он к приятелю на именинный пирог собирался, а тут собирайся вдруг тысячу с лишком верст отмахать, чтобы доставить малоазийскую сласть.

Пока дело шло об рагат-лукуме, приехал чужеземец в странном наряде, но с орденом и оружием.

Это был грек Ламбро-Качони в своем национальном платье. Он прошел без доклада, стуча бесцеремонно по паркету Адъютанты князя вились около него, как мухи около меда Это любимец их барина.

Ламбро-Качони был самый дорогой посетитель для князя, ибо у них было одно общее, дорогое им, трудное предприятие, которое, однако, шло на лад Дело немаленькое!.. Поднять всех греков, и древнюю Элладу, и весь Архипелаг весь христианский Восток. Князь был душою дела, а Ламброправой рукой.

Но совещались они недолго. Грек только передал последние вести из Эпира и из Крита.

Принял затем светлейший еще с десяток лиц после этого чужеземного вельможи. Но вдруг в зале храбро появился молоденький камер-юнкер, и о нем тотчас доложили тотчас пропустили

Адъютант князя появился тотчас в дверях и громко объявил всем ожидавшим еще очереди, что приема больше не будет. Светлейший вызван к государыне и пошел одеваться, чтобы ехать в Зимний дворец.

 Это со мной в седьмой раз!  раздражительно проговорил один статский советник незнакомому соседу.

III

Высокий, пожилой широкоплечий богатырь, в ярком мундире, сплошь залитом шитьем, с плотной грудью, покрытой рядами звезд и крестов русских и чужеземных, двинулся тихо и лениво из кабинета на парадную лестницу Походка его, с перевалкой, простая, не сановитая и деланная, а естественная и даже отчасти по природе неуклюжаяпроизводила особое впечатление «Весь залитой золотом, да орденами и регалиями, в каменьях самоцветных и алмазахи так шагает по-медвежьи?» Чудится, что добродушный и добросердечный вельможа. С важными и высокостоящимион и бывает груб, высокомерен и жестокза то, что они мнят себя ему равными. Но маленького человека он пальцем не тронет, ни с умыслом, ни нечаянно, а будет с ним «свой брат», русская душа нараспашку. Если когда и обругает кого самыми на подбор скверными и погаными словами, так это именно, чтобы милость свою и доброхотство высказать прямее, сердечнее и понятнее для истого россиянина. Обруганный так и засияет от счастия, когда светлейший и его, и всех родственников переберет.

«Великолепный князь Тавриды», лениво и тяжело переступая с ноги на ногу, медленно прошел через весь дворец свой, меж двух рядов своих придворных, живой, блестящей изгородью протянувшихся от зала до подъезда. Подсаженный, почти внесенный на руках в поданную коляску, он двинулся из ворот в поле, за которым вдали, после огородов и пустырей, виднелась рогатка городская.

Будто большое, плотное, яркое облако, сияющее и ослепляющее глаз переливами всех радужных цветов, выползло из ворот и поплыло из Таврического дворца в Петербург. Это свита князя которая конвоирует его всегда по городу Всадники в разноцветных мундирах; латники, гусары, казаки, черкесы, гайдукибьются кругом. А впереди экипажа и коней, саженях в пятидесяти, бежит рысью по пыльной дороге десяток скороходов, в красных кафтанах. Они несутся вереницей попарно за длинным и худым арапом, громадного роста и с двухсаженной золотой булавой в правой руке. Будто сам сказочный Черномор открывает шествие почти сказочного вельможи.

Но он сам уныло, тоскливо озирается кругом

«Подступает,  думается ему.  Идет!»

Да, он прав, действительно «подступает» и впрямь. Вчера еще было на молебне во дворце и вечером на торжестве, которыми поминали его подвиги, прошлые победы и благодарили Господа Бога за плоды его разума, его воли, его усилий душевных, его деятельности И все и вся преклонялось, поздравляло, льстило, млея перед ним.

«Не правда ли это,  думал и думает он.  Нужно ли? Дело ли это или безделье? Велико это или мало? Муравей козявка Ишь ведь мишурой-то забавляемся!  огладывает он конвой.  Австралийские попугаи-какаду тоже любят это!  усмехается он, тоскливо и презрительно оглядывая свою грудь, покрытую регалиями.  Им в клетке всегда лоскут притыкают, чтобы пели и говорили забористее».

Он вздохнул, встряхнул головой, будто отгоняя эти мысли.

 Эх, подступает  полубормочет он под грохот экипажа.  И затем. Что тут разбирать по ниточке. Каждая ниточкаесли и распутаешь всю сию паутину как филозоф, то каждая все-таки, сама по себе, будет тайна великая мироздания, загадка премудрости Всеблагого Творца И чуешь на душе, что сказывается там так: не гадай, не время теперь, обожди. Теперь живи Кончишь земной путьтогда все узнаешь как по писаному. А сия книга бытия твоего, и всего, и всех при жизникатавасия и скоморошество, чего спешишь, вперед заглядываешь, обожди, все узнаешь! И узнаешь-то, с тем чтобы уж не пользоваться. И себе, и другим без пользы. Оттуда не придешь рассказывать: так и так, мол, братцы

 Тьфу! Будет! Отвяжись!  выговорил князь уже громко, будто обращаясь к собеседнику невидимому, который пристал и всякую дрянь выкладывает ему, тянет грустную да безотрадную канитель.

 Подтяни вожжи!.. Прибавь ходу! Попадья!  крикнул он кучеру нетерпеливо.

Все рванулось и двинулось шибче; застучали колеса, заскакали всадники, зазвенела амуниция, и будто пуще засверкало все на солнце

«Пожалуй, обидел ведь кучера-то своего Антона, и зря Чем он попадья? Первый кучер в столице,  думается ему.  Надо поправить. Зачем обижать зря»

 Эй ты, собачий сын! Что, наш Юпитер все хромает?

 Лучше, Григорий Лександрыч,  отвечает не оглядываясь бородатый кучер.  Я их обеихи Рыжика, и Евпитера

 Не Евпитер, чучело гороховое, Юпитер! Ишь ведь вы, скоты, хуже татар и турок. Ей-Богу, вы, псы этакие, иноземных слов совсем заучить и сказывать не можете.

 А на что они нам? У нас свои есть!  отзывается Антон.

Князь Таврический пристально уперся проницательным, умным взглядом своего глаза в широкую спину Антона и думает:

«Да. Вот. Рассудил. Истинно! Этак бы и нам все государские дела вершить. Памятовать сие изречение Антона. У нас все свое есть. А мы все чужое понахватали. Чужое на стол мечи, а свое ногами топчи! Нет такой пословицыа должна бы таковая быть!»

 Антон?!  крикнул князь.

 Чего изволишь, батюшка?

 Ты умница, Антон!

 Рад стараться, Григорий Лександрыч.

 Ты умнее меня! Умнее всех сенаторов и советников. Мы все олухи и пустобрехи.

Трясет Антон головой и усмехается, оглядывая коней. Не в первый раз таковая беседа у него с барином, с первым вельможей российским, «ахтительным» князем Тавридским, которого он, однако, не смеет назвать «вашей светлостью». Раз навсегда крепко заказано это всей дворне и всем холопам князя:

«Я светлейший, да фельдмаршал, да князь, да тары, да бары, да трынцы-волынцы, да всякия такия турусы на колесах для вельмож, для дворянства, пуще всего для пролазов сановитых. А для вас я барин, Потемкин, Григорий Александрыч. Смоленской губернии дворянин».

И холопы не дивятся, давно привыкли к доброму барину, сердечному и золотому, но чудодею Григорью Лександрычу.

IV

На Дунае, в декабре 1790 года, завершилась взятием Измаила блестящая кампания.

Это была целая серия подвигов русской армии, в рядах которой уже гремели имена героев: Суворова и Репнина. Молодые Кутузов и Платов заставляли уже о себе говорить. С новым годом наступило временное затишье в военных действиях. В феврале месяце князь Таврический приехал в Петербург на побывку. Он думал пробыть недолго, быстро повершить все дела и уехать, но оказалось, что времена наступили для него иные При дворе был новый флигель-адъютант, двадцатичетырехлетний Платон Зубов, приобретавший все большее влияние на государыню и начинавший вмешиваться в дела. Он уже не скрывал своей неприязни к князю Таврическому, боролся с ним и подкапывался под него.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке