Земные напластования холма были подобны страницам огромной каменной книги, открытой для всех, но мог ли кто-нибудь перелистать эти страницы и расшифровать письмена, тысячелетиями чертавшиеся духом истории и историей духа?
Уверенный в своем прошлом, холм невозмутимо взирал на нашу жизнь, превращая ее в мимолетное мгновение собственной жизни. И незаметно для нас прошлое всасывалось нашими венами, и прежде чем старая, потемневшая капля крови сливалась с каплями крови нашей, бурной и жаждущей деятельности, она успевала прошептать им свои тайны, поведать о своих грехах и несбывшихся мечтах, она завораживала и будоражила их, навсегда лишая покоя своими воспоминаниями и соблазнами.
Кровосмешение это потрясало не сразу. Неощутимое вначале, оно стирало внешние различия, расстояние между веками, между религиями и народами, и за всем этим кипели общие для всех страсти. Это кровосмешение заставляло нас идти по краю отвесной пропасти, и, умудряясь сохранять равновесие, мы обращали свои взоры к мирам, которые никогда не соприкасались, которые ничего не знали друг о друге, приоткрываясь нам вместе со своей жестокостью или чрезмерной сентиментальностью, расцветом или упадком, буйством духа или мечтательностью, и мы торопились сделать следующий шаг, ибо верили, что это наш выбор. Холм служил для нас крепостью, которая была способна защитить нас от всех невзгод хотя бы тем, что накроет толщей земли, но нам казалось, что крепость эта сообщается с самим небом. Так холм приобретал над нами таинственную власть, но нужно было прожить на нем много лет, чтобы почувствовать свою зависимость от того, что покоилось внизу, и от того, что было вокруг.
Под нашими ногами лежал фантастический мир, а наверху, под солнцем, царило менее фантастичное смешение растительности, построек и людей.
Если бы кому-то вздумалось взглянуть на холм издалека и с высоты, перед ним предстала бы привольно раскинувшаяся низина с высившейся среди нее громадой сиенитного утеса, он увидел бы, как перемешиваются и наползают друг на друга геологические пласты, между возникновением которых пролегли миллионы лет. Будто еще в доисторические времена сами недра решили сделать это нагромождение земли и камня местом смешения и первыми соединили несоединимое.
Сама история водрузила его на древней земле старого континента, в центре того благословенного и обагренного кровью уголка колыбели рода человеческого, откуда с незапамятных времен тянулись тропы, проложенные племенами, идеями и войнами.
Расположенный в самом сердце Балкан, несколько южнее разделяющей их горной цепи, холм этот был целью и прибежищем враждующих народов, которые, вступая в схватки и истребляя друг друга, перемешивались, чтобы уступить место другим и сохранить преемственность племен и их смешение. Тысячелетиями он искушал захватчиков и хоронил их честолюбивые замыслы у своего подножия, давая убежище новым надеждам, которые незаметно вырождались в отчаяние и цинизм, познал тиранию и свободу, аскетизм и распутство, веру и богохульство.
История поставила холм на перекрестке людских потоков и мыслей, чтобы овеять бурями и наполнить переселенцами с Востока и Запада, с Севера и Юга, чтобы зазвучал на нем разноязыкий радостный гомон и понеслись такие одинаковые на всех языках вопли отчаяния и боли, чтобы из лона его выходили различные постройки и здесь же находили последний приют их одинаково тленные останки.
Время вобрало в себя разные пространства, переплавив в одном пространстве разные времена. Приходивший на холм оставлял здесь частицу себя, и если то были не его собственные кости, он непременно уносил с собой и нечто, обретенное здесь.
С высоты птичьего полета холм напоминал корабль под зелеными парусами, несущийся по равнодушному морю времени. Все могло случиться с ним точно так же, как случалось в те дни и с нами, хотя мы были всего лишь временным его экипажем, простыми смертными с недолгой жизнью и ранимыми сердцами, умы наши часто волновали пустяки, а радости и печали лежали на самой поверхности бытия. Маленькими черными буковками ползли мы по каменной книге холма, и было еще неизвестно, сумеет ли кто с расстояния времени разглядеть нас даже как незаметный знак на ее странице. Чем мы останемся: только ли запятой коротким вздохом между двумя периодами, символом безвременья, передышкой для ума и слова или точкой, завершающей нечто продолжительное и важное и не подозревающей о том, что начнется после нее? Или немым вопросом? Или восклицанием? Или просто какой-то черточкой? Или загадочным иероглифом, до тайны которого никому нет никакого дела?
Над холмом, над старыми его домами, над руинами и людьми висело безразличное пронзительно-синее южное небо. Оно словно казалось выше здесь, а мы копошились где-то внизу, барахтаясь между жизнью и смертью, и страх перед быстротечностью своего пребывания в мире почти не оставлял нам времени на то, чтобы думать о вечности. Но иногда мы видели, как страх выливался в стыд, а стыд пробуждал совесть. И еще как из добра рождалось зло, а из ненависти любовь. Как терпит поражение сила и побеждает слабость. Как из обиды вырастает гордость, а из униженного достоинства самолюбие. И как только кто-то селился на холме, ему начинало казаться, что смешение обуревающих его душу чувств чем-то сродни смешению, царящему в месте его нового обитания.
Люди селились на холме и, каждый в свой срок, покидали его, часть старых домов была перенаселена, а те, что рушились, постепенно пустели, под отполированным миллионами ног булыжником покоились надежды и страсти, бушевавшие здесь тысячелетия назад, иногда они как будто прорывались сквозь толщу забвения, и не удивительно, если б кто-то услышал тоскливый вздох несбывшихся желаний, плач по загубленной жизни, разбитой любви, разобрал горделивые речения, произнесенные на мертвых теперь языках, вздрогнул от внезапно донесшегося из-под земли рева многотысячной толпы. Где-то там, в глубине, еще разносилось эхо, скрипела зубами свергнутая и обиженная власть, витало мрачное дыхание мщения, дожидались своего часа скрытые во влажных трещинах страх и золото; основания домов вспучивало, словно кто-то пытался поднять их спиной, чтобы взглянуть на небо. Хотя тесные улочки на древнем холме ничем не освещались, по ночам над развалинами кружили искры недотлевших пожаров, некогда зажженных здесь недругами, и, споткнувшись в любом месте, можно было наткнуться на лежавшее рядом с ржавым гвоздем оплавленное стекло, обжигавшее руку, и мы не знали, накалилось ли оно под южным солнцем или еще не успело остыть от огня. Входя в подземелье, мы видели бегущие от нас тени, принадлежавшие то ли нам, то ли тем, чей покой мы потревожили своим вторжением, поскольку над могилами давно не было никаких знаков и мы не знали, на чьи кости наступают наши ноги. А костей там хватало. Когда где-нибудь начинали копать, лопаты выбрасывали их вместе с землей, и они падали к нашим ногам, смешивались далекие поколения и чужие люди, соединялось то, что жизнь не смогла соединить, но что соединила безразличная ко всему смерть.
Когда на окраине холма стали разрушать дома, археологи набрали добровольцев для раскопок. Рабочие и гимназисты, студенты и солдаты долбили неподатливую землю и через несколько дней углубились больше чем на метр. Но еще прорываясь через верхний пласт и основы старых построек, они обнаружили два скелета, переплетенных в объятиях. Между ними валялся изъеденный ржавчиной кинжал. Пока руководительница экспедиции заносила в блокнот схему расположения останков, какая-то девчушка с радостным писком подобрала с земли серебряный предмет и принялась старательно очищать его от налипшей земли. Через час был обнаружен второй точно такой же предмет. Весь день возле археологов толпились любопытные, наблюдая за тем, как они тщательно, кисточками очищают каждую косточку. К вечеру скелеты были уложены в специальные ящики.
Не типичный случай бытового погребения, бросил молодой археолог, словно подводил итоги хорошо сделанной работы. А кинжал и металлические предметы относятся скорее всего к XVI веку.
Для датировки у нас нет достаточных данных, ответила ему одна из девушек и вопросительно посмотрела на руководительницу, как будто ждала от нее подтверждения. К какому пласту можно отнести эту находку, товарищ Гринова?