Люди, разве не слышите?..
Это были вещие сны, Стоё!
Однажды ты повел нас в сосновый молодняк, что рос неподалеку от гимназии, собирать коконы гусениц. За них в лесничестве платили деньги по леву за кокон. С нами были Гошо Благов, Спас Чрын (Цанов), Иванка Черная, все очень смуглые.
Ты хлопнул себя ладонью по щеке и, подавляя смех, спросил:
Куда же я направился с этим национальным меньшинством?..
Так, Стоё! Умные всегда обладают чувством юмора.
На заготовительный пункт пришли в сумерки. Теперь уже можно рассказать, как все было. Я не очень плотно укладывал коконы в мешок, но все равно не мог его наполнить. Ты это понял, отстал немного от других, взял мой мешок и высыпал в него свои коконы. От этой твоей доброты мне стало жаль себя. Чем-то я это выдал, потому что ты ткнул меня кулаком под ребра:
Брось! Не уступать же девчонкам Я, дорогой, знаю хорошие места, потому и собрал больше.
Ну какой же лгунишка ты был, Стоё!..
Мы рассмеялись, и я впервые открыл для себя, что дьявольски хорошо быть с тобою вместе.
Через несколько дней мы пошли к Николаю Хрелкову, интернированному чахоточному поэту. Гурьбой поднимались по лестнице на второй этаж и прислушивались к темноте.
Голова Хрелкова покоилась высоко на подушках. Губы его были синие, глаза запали. Мы смутились.
Что это вы, друзья, надумали? приподнялся на кровати Хрелков. Ваша ученическая корзинка насытит меня на всю жизнь.
Хрелков был взволнован, потому что вряд ли был другой поэт, кому ученики в поношенных курточках приносили среди ночи, когда он чувствовал себя особенно одиноко, корзиночку с провизией. И ты был взволнован. Я это узнал по твоим губам: они были бледнее, чем обычно.
Когда мы вышли на улицу, стояла темная, сырая ночь. Ты остановился у самого обрыва, обхватил плечи руками и сказал изменившимся голосом:
Наши товарищи в горах едят корни, поэты умирают от чахотки, а мы устроили игру с корзинкой
И еще кое о чем мне хотелось бы напомнить тебе. Кто-то из ремсистов в нашем классе сказал, чтобы со мной были поосторожнее. Я заметил, как меня стали сторониться, и очень страдал из-за этого. Тогда я был совсем молод и еще не знал, что мы можем быть такими жестокими друг к другу
Однажды ты пришел ко мне на квартиру и, не поздоровавшись, схватил меня своими железными, шероховатыми, как жернова, руками с короткими пальцами, до боли сжав мне плечи. Мы сопели друг другу в лицо. Ты смеялся и позволил мне повалить тебя на кровать. Я был так счастлив, что чуть не заплакал. А ты серьезно, что на тебя так было похоже, достал из внутреннего кармана куртки изрядно потрепанную листовку. Ты мне верил!.. На следующий день ты и Гошо Благов приехали за мной на извозчике и перевезли жить к Гошо.
Откуда вы знали, что для меня одиночество страшнее всего? Кто вам подсказал, что именно в эти дни мне так нужно было находиться среди своих?..
Потом меня в наручниках отвезли в участок. Когда я оттуда вернулся, то не нашел тебя. Еще до того как мне сказали об этом, я понял, что ты в отряде. В Лыджене прибыла дружина жандармов. Окна школы, превращенной в казарму, светились всю ночь, а на пустынных улицах гулко отдавались шаги патрулей в касках. Люди рассказывали, что арестованные лежат прямо на цементном полу, окровавленные, а у нас от этих рассказов в ушах звучали вопли арестованных.
О том, что произошло потом, страшно даже вспоминать. Все мы смертны, но ты погиб слишком рано
Через двадцать лет мы снова собрались вместе: Гошо Благов, Спас Цанов и я. Мы уже стали мужчинами в годах, у нас появились семьи, дети. Как далеко время, когда мы сидели за тесными партами, когда не могли уснуть от мысли, что где-то в мире кто-то страдает!
Буки стоят багряные; раскачиваются ветки верб, нависших над водой тихой Клептузы; пустой ресторан полон гулкой тишины.
Товарищ директор, дай нам бутылку вина и рюмки, только на одну больше. И стул лишний тоже поставь. Это все для друга, который никогда не будет старым. Он не придет, но ты не удивляйся. Мы еще не растеряли остатки совести, сохранили мы кое-что и от того времени, когда нам было по девятнадцать. Не так ли, Спас? Не так ли, Гошо?.. Уже начинаем кое-что забывать, но помним, как Стоё говорил на уроке истории: «История это движение человека от рабства к свободе!..»
Спас, ты жил на одной квартире со Стоё Калпазановым. Расскажи, как он шел от рабства к свободе. Ты ведь помнишь?
Помню, Станё
Как забыть такое! Можно ли забыть, как разбитый отряд собирался на Длинном холме, как восемнадцать партизан, голодных, замерзших, раскапывали снег и строили укрытие от ветра. Как забыть, что мы читали «Капитал», забывая о голоде! Слова срывались с губ и теряли смысл, потому что голод доводил нас до умопомрачения, но исхудавшие партизаны читали, подавляя в себе и отчаяние, и воспоминания об оставленных домах Неужели действительно у них был дом, в котором на огне варилась в горшке фасоль, в котором запотевали стекла окон?! Это было так давно что-то забытое, увиденное во сне
Директор, дай еще бутылочку! Нам нелегко воскресить в памяти друга, увидеть его в поношенном тулупе, услышать вой ветра, который прижимает его штанины к замерзшим ногам.
Мы со Стоё слушаем завывание вьюги, считаем дни до никак не наступающей весны и казним себя воспоминаниями Мы не пьяницы, но благодаря вину все снова становится явью: и дыхание теплой земли, и едва пробившаяся на косогорах травка, и поднимающийся над Сюткей туман, и Чепинская котловина, разнежившаяся от дуновения весеннего ветра Из осколка зеркала, закрепленного в трещине коры на сосне, на нас смотрит синий глаз. Стоё бреется, выпятив языком щеку, которую скребет видавшее виды лезвие. После бритья его лицо становится суровым. Стоё собирается в дорогу, в дальнюю дорогу, откуда нет возврата. Он идет, он уходит все дальше, и влажный мартовский мрак скрывает его от наших глаз
Утренний свет играет на выступах Медвежьих скал, и Стоё ощущает, как из мрачного зева пещеры его обдает холодом. И еще что-то ощущает он, но тут раздаются выстрелы. Стоё бросается бежать, и ветки кустов хлещут его по лицу.
Звуки выстрелов кажутся ему очень далекими, но в глазах вспыхивает молния, и он падает наземь. Выстрелы больше не раздаются, в тупом мраке вздрагивает и исчезает ярко-зеленая полоска света. Двое жандармов связывают ему руки.
Спокойно! Руки вперед, мы их сейчас веревочкой Что, учитель, больно? Терпи, терпи! Это еще что!.. Ты слыхал историю про связанного попа? Неужто не слыхал? Ее же безбожник выдумал.
Стоё идет впереди. В ушах шум, как от топота множества ног. И кустарник, и Чепинские горы, и серая даль все качается. Он как будто в первый раз видит эту местность. Неузнаваемыми стали и Велёва баня, и крыши домов, которые делаются еще ниже, расступаются и раскрывают перед ним улицу. Он никогда не проходил по этой улице. Не знает он и людей, выглядывающих через заборы.
Живей, живей, учитель! Такой церемониал в твою честь когда еще будет!..
Сзади кто-то добавляет, смеясь:
Христо, ты ему скажи, что это нужно в целях пропаганды. Коммунисты страсть как любят пропаганду.
Себя они любят! Даже когда умирают, публику им подавай. А тебя, птенец, мы без публики укокошим. Ночью. Звезды в небе да смерть вот и вся публика будет
Семь дней его истязают. Стоё молчит. Только, возвращаясь с допроса, поет. Поет окровавленный человек с опухшим, неузнаваемым лицом.
Может, подбодрить себя хочешь, Стоё? Или поверил в свою новую миссию и плюешь в лицо мучителям?.. Ты унижаешь их, ты знаешь, что никто не может поступать так, как ты, и доставляешь себе это единственно возможное наслаждение. Черный Колё злодей и циник понимает, почему смертники поют. Но в его руках власть. Он может и убивать, и насмехаться
Наступил май, а снег все идет. Холодом веет и от скупого солнца, заглянувшего через грязное окно в тюремную камеру. Наступает мутное утро. Оно растворяется в белесой мгле дня. А после захода солнца опаловое окно начинает синеть. Тогда Черный Коле открывает ключом заржавевший замок.
Учитель, пошевеливайся!
Ты встаешь. Тебя поведут на расстрел, Стоё! Это будет ночью, когда в небе засветятся звезды, будет точно так, как сказал жандарм: «Звезды в небе да смерть вот и вся публика»