Ода сбавляет шаг. Она меня прощает. Она огорченно улыбается мне, как маленькому:
Ну неужели это так трудно понять? Ведь мы же все заинтересованы, чтобы наша самодеятельность...
Мне почему-то становится жалко себя. Я молчу. Я иду и молчу, и слушаю ее щебет, ее чириканье, ее журчанье, шепелявое журчанье светлого ручейка, без которого не могу жить. Но отчего-то мне становится жалко себя, и я молчу, свято храня обещание молчать до самой Плеханова 20. Я молчу до тех пор, пока она не оборачивается и не взглядывает на меняпристально и встревоженно.
Почему ты все время молчишь, Клим?
Я слушаю.
Нет, ты не слушаешь и молчишь. А я болтаю, как дура. Ну, говори!
О чем? спрашиваю я покорно.
О чем хочешь!
Мне нравится молчать. Идти с тобой и молчать. Так лучше.
А я не хочу, чтобы ты молчал!
О чем же мне говорить?..
О чем хочешь!.. Она капризно вздергивает голову.
Сегодня я туп. Туп, как бревно. Я не знаю, о чем говорить ей, маленькой капризной девочке из сказки. Я говорю:
Хорошо. В некотором царстве, в некотором государстве на зеленой полянке жила девочка, и звали ее Машей. Однажды отправилась она к бабушке, отнести ей пирог. Идет она по лесу, рвет цветочки, а навстречу ей откуда, ни возьмисьволк...
Ты забыл самое главное: у девочки была красная шапочка!
Да. Красная шапочка... А навстречу ей волк, страшный-престрашный...
Замолчи, говорит Маша сухо. Ты издеваешься надо мной целый вечер. Ты слишком высокого мнения о себе. Ты не можешь снизойти до меня для серьезного разговора, да?
Плеханова 26 сияет огнями. Разноцветные занавески в окнах придают дому, уютный, сказочный вид. Сейчас Маша уйдет, скроется за одной из этих занавесок. А я пойду назад. И обратный путь покажется мне долгим и холодным, зачем я ее обижаю? Машу, Машеньку, милую девочку с зеленой полянки?..
Маша, говорю я и ловлю ее руку в мягкой варежке, я сам не знаю, что со мной творится. Я идиот. Ты в тысячу раз умнее меня. Мы поговорим завтрао самом серьезном. Хочешь, я буду читать тебе Блока? Вот это: «Пала Мария, звезда!..»
Она слушает меня, не вынимая руки. Она не умеет долго сердиться. Какой надо быть скотиной, чтобы издеваться над ней!
Ладно, говорит Маша, я больше не сержусь. Но в следующий раз мы поговорим о серьезном. Мне надо обо многом тебя спросить. Она задумывается на секунду и, как бы нечаянно вспомнив, роняет:
Кстати, что ты думаешь об этом Олеге?
...Об этом Олеге?..
Очень противный тип, правда?
...Передо мной проплывает бледное холеное лицо и глаза в холодном прищуре...
Не помню, что я ей ответил. Я слишком хорошо знаю подобных людей, чтобы уложиться в короткий ответ. Она не дослушивает и, вдруг заторопившись, прощается и легко взбегает на ступеньки крыльца. Оттуда она еще раз машет мне портфелем.
На обратном пути я не спешу. Мое старое, истончавшие пальто греет плохо. Но я иду к себе, все время повторяя неожиданно возникшую в памяти грустную, певучую строчку, похожую на всплеск на вечерней реке, и как-то не ощущаю мороза.
Пала Мария, звезда...
Мне хорошо.
* * *
Часто на меня нападает бессоница. Я долго ворочаюсь на жестко слежавшемся тюфяке и не могу заснуть. Густой храп вперемежку с бормотаньем и присвистом наполняет комнату. Приторно-сладким, душным запахом тянет от валенок, сложенных горкой на табурете у печной дверцы. Над столом свисает угол газетного листа: в темноте он кажется крылом подбитой птицы. Это Полковник пристраивал к лампочке абажур, чтобы не мешать остальным ребятам.
Я хочу ни о чем не думать, я хочу заснуть и считаю белых слонов, один белый слон и один белый слондва белых слона, два белых слона и один белый слон... Но слоны помогают плохо. Благородные белые слоны... Я тянусь рукой вниз, под койку, туда, где стоит мой чемодан. Я приподнимаю его крышку и ощупью нашариваю в правом углу сверток с письмами. Об этих письмах не знает никто. Я не хочу, чтобы о них знали.
Мягко шуршит бумага, в которую они обернуты. Я разворачиваю ее осторожно, буквы почти стерлись, на сгибах листы просвечивают, каждое прикосновение, кажется мне, отзывается в них болью. Но я могу и не разворачивать их. Я могу не вставать, не зажигать света. Я знаю их наизусть. Они так коротки, их так немного.
Я лежу, повернувшись на спину, и письма, накрыты одеялом, лежат у меня на груди. Самое верхнее письмоэто из-под Казатина, карандашом. Следы грифеля уже стерлись, хорошо, что карандаш был остро заточен, борозды, прорезавшие бумагу, помогают если не разобрать, то догадаться почти обо всем.
«Здравствуйте, отец, мама и брат Николай!
Я жив, здоров и даже не ранен, а что пишу редконе ругайте: большие переходы, целый день в седле, крошим белую сволочь и, говорят, впереди у нас теперь сам черный барон.
И еще: не хотел сообщать про Костю Щеглова, но сейчас вам, наверное, все известно: мы с командиром эскадрона писали его матери, что Костю зарубили в атаке. Все наши бойцы горюют о нем, а я больше всех. Такого друга не было у меня и больше не будет. Вместе мы уходили на фронт, пополам делили последний глоток воды и горсть патронов... Отдайте его матери мои вещи, если остались, а если променяли на муку или пшенодайте муки и пшена. Им тяжело теперь, такая семьяи без старшего... И скажите, что за Костю мы отомстили и еще отомстим!
И не только за него. Недавно вошли мы в одно местечко: земли не видно, все, как снегом, покрыто пухом и пером. Гады перерезали всех евреев, дома разорили, хотели пожечь, да мы помешали. Уцелел, один мальчонка, я его подсадил к себе на коня, а теперь не знаю, как с ним быть: совсем еще мал. Пока ездит с нами в тачанке и отставать не хочет.
Пишу вам из имениякрестьяне божатся, что помещик драпал отсюда в одних кальсонах, честное слово! А сейчас здесь разместился штаб, я в нем дежурю. Нечаянно увидел книжку на французскоми удивился: выходит, еще не все забыл?.. А мне кажется, прошла тысяча лет с тех пор, как я бегал в реальное и поднимал забастовку против учителей-тиранов... Меня ещепомните?хотели исключить, и только...
Зовутпора трубить зарю. В другой раз напишу еще.
Не беспокойтесь за меня. Помните, что сейчас страдает и весь мир, и нет и не может быть никому ни отдыха, ни никоя, пока люди не станут свободны повсюду и над всей землей не взовьется наш алый флаг!
Ваш сын и брат Сергей Бугров».
Я кладу письма обратно в чемодан, на самое дно, и снова лежу с открытыми глазами. Моя койка у самого окна. Стекла на палец заросли льдом, от них тянет морозом. Я снимаю с вешалки свое пальто и накрываюсь им сверху. Старое пальто, слишком широкое мне в плечах... Отец носил его до самого ареста, на внутреннем кармане давно потускнели затейливо сплетенные вензеля: СБ.
* * *
Иногда мне снятся странные сны. Вот один из них.
Ослепительный полдень. Я лежу на высоком берегу. Берег покрыт желтым, золотым, горячим песком. Вокруг люди, они красивы и блаженно-беспечны, у всех молодые загорелые тела, все шутят, смеются и так же, как я, лежат на песке и, зачерпнув его ладонью, сыплют сквозь пальцы. А солнце так лучезарно, небо так безоблачно, и море... Сюда его плеск не доносится. Оно лежит глубоко внизу.
Оно огромно: синее, плотное, все в ярких, сверкающих, похожих на зазубренные стальные полосы солнечных бликах. Я смотрю на него и сыплю сквозь пальцы песок.
Вдруг я замечаю, что песок подо мной медленно подается. Берег несколько наклонен к морю и, вместе с песком, я начинаю сползать в сторону обрыва. Я упираюсь ногами, но песок зыбуч. Каждое мое движение лишь увеличивает скорость. Что-то надо делать... Я не хочу, чтобы надо мной смеялись, я незаметно пробую вжаться в песок всем телом, зарываюсь в него руками... Но песок движется вместе со мной.
Позади менябездна...
Люди вокруг ничего не замечают, они беспечно веселятся, нежатся на солнце, может быть, они думают, глядя в мою сторону, что я и сам только забавляюсь, барахтаюсь в песке.
Теперь я уже хочу их окликнуть, позвать на помощь... Но главноесамое главноея совершенно ясно сознаю, что один шаг в мою сторонуи они сами ступят в струю зыбкого текучего песка... Они ничем не могут мне помочь! Я с ними, я рядомно песок сползает подо мнойи никто не в силах меня спасти!