Штаб. Что такой «штаб»? Кто там?
Офицера там, скупо объяснил Гомзяков. Спи, до двенадцати им не управиться с линией кабель застрял в пути. Утром пойдешь.
Так и получилось. Искрились сосульки под застрехой, на ступени крыльца натаскали грязного снега, в мотоцикле, в коляске дремал сержант с забинтованной головой. У крыльца рыжий плотный автоматчик загородил проход:
Стой! Куда лезешь, армяшка!
Кто-то вышел в сени и смотрел на них из темноты, но Алихан видел только веснушчатую рожу, белые ресницы, блатной глаз. Какие-то слова, проклятья, объясненья кружились-ломались в багряной дымке, смугло потемнели щеки, под ложечкой билось хлипкое, опасное: хотелось заплакать или броситься убить.
Это связь пропусти, сказал голос из полутьмы. Алихан увидел майорский погон, складки у рта, серые выпуклые глаза.
Рядовой Хартумов явиться рас-поря-жение, товарищ майор! сказал Алихан и облизал опухшие губы.
Майор сделал шаг на крыльцо. У него был высокий лоб и здоровенный, но не злой нос.
Иди в дом и подключи аппарат, сказал он и повернулся всем телом к автоматчику. А ты, рыжий черт, сменишься, доложи комвзводу десять суток. Строгача. Ясно? Я тебе дам «армяшка»! добавил он потише и шагнул в сени за Алиханом. В тесовые щели светило со двора. Пропуская майора в комнату, Алихан прижался к стенке.
Спасиба, това-рищ майор! сказал он, не думая.
Ну, ну! Не по уставу говоришь, сказал майор и, прищурив правый глаз, шмыгнул носом. Нос не смущал майора, верно, его ничто не смущало в себе. Весь он был какой-то простой и сильный. «Правду любит!» подумал Алихан. Он присоединял клеммы к кабелю и исподтишка наблюдал. Майор сидел на лавке и пил чай из кружки с отбитой эмалью. Алихану было странно и смешно, что такой высокий офицер пьет чай, прихлебывая, крякая, сдувая пар, как все люди. В комнате были еще офицеры, все по званию выше Сонина, и Алихан боялся на них смотреть, он смотрел только на майора.
Как тебя звать? спросил майор, отодвигая кружку и вытирая лоб.
Алихан.
Сиди, сиди! Ты у аппарата. Можешь не вскакивать работай. Алихан, говоришь?
Да
Длинно. Да и ханов давно нет. Будешь у нас просто Али. Ну, как?
Харашо, товарищ майор! радостно ответил Алихан.
Подсоединил? Проверь живо.
Харашо жива, жива, товарищ майор! Он чувствовал, что майор смеется глазами, хотя голос был строгий.
И некоторые офицеры краем он подметил и это тоже улыбнулись. Но дружелюбно улыбнулись. Сонин тот никогда не улыбался. А ведь этим старшим офицерам, думал Алихан, принадлежало здесь все, даже сам Сонин.
У лейтенанта Сонина было сердито обиженное лицо, когда вечером он сказал:
Хартумов! Забирай свои манатки и перебирайся в штаб. В оперотдел. Приказ начштаба.
Манатки? спросил Алихан, вставая. Ребята засмеялись.
Тихо! прикрикнул Сонин. Ну, вещи свои, вещмешок, автомат, все.
Штабной «студебеккер» стоял в луже возле дома с вербами. Из дома носили ящики.
Тебе кого?
Хартумов явился Рядовой Хартумов, приказ есть, явился
А! Клади барахло, подсобляй. Ну, берись!
Рычал мотор, под тентом качались офицерские плечи, скаты хрустели по вечернему заморозку, дуло леденило колени. Алихан боялся пошевелиться, чтобы не толкнуть офицера справа. Через два часа пальцы в сапогах отмерли, точно отвалились, посинели губы.
Споем, робята?! сказала спина в полушубке окающим голосом.
Завоем як бисы! ответил смешливый тенорок.
А Ивлев где?
В Ровно.
Ровно еще не взяли. Взяли, но не очистили.
Будет трепаться-то
Замерз, Али? спросила спина в полушубке, повернулась, из-за поднятого ворота смотрел серый выпуклый глаз.
Нет, замер-еу-еуть нет
Молчи! Синий, как слива. На, накройся, герой! Майор вытащил из-под себя плащ-палатку, набросил на плечи. Слушай команду! хрипло закричал он, поводя носом: За-пе-вай!
Капитан Ткаченко вскочил, толкнув Алихана, притопнул, завел веселым тенором:
Зять на теще капусту возил,
Молоду жену в пристяжке водил!
Хор грянул простуженно, но истово:
Калинка-малинка моя,
В саду ягода малинка моя!
Ткаченко свистал, притоптывал, играли ямочки на щеках. Алихан тоже притоптывал, улыбался застывшими губами, становилось жарче, заныл нестерпимо палец на ноге, потом другие налились игольчатой болью, стали отходить. «Жить можно!» как говорит майор. Бросает в борт, еще раз бросает, на отшибе в синих сумерках догорают стропила, по опушке в сосняке прячутся танки. Жить можно!
Вы-ле-зай!
Наслаждение тепла. Зевота в черной избе, пропахшей луком, копотью, свекольным самогоном. Не двигаться. Сидеть, прислонясь к стене. Закрыть глаза, слушать ломоту в суставах, жар в щеках; набухают веки, отекают кисти рук, тоненький озноб крадется с половиц. Спать бы, спать
Али! К шифровальщикам. С пакетом. Бегом!
На дворе почти светло, на задах топят полевую кухню, сквозь стеклянный заморозок вкусно пахнет гороховым концентратом. Протертый горох с кусочками мяса, в ложке плавает уголек, блестки жира. «Жить можно!» радуется Алихан, перепрыгивая через бревно под снегом. Что это? Он останавливается. У бревна рука с лиловыми ногтями, из-под подтаявшего снега просвечивает стриженая голова. Нет, этого не может быть, когда за вербами такая нежная заря. Алихан осторожно трогает бревно носком сапога и бежит от него прочь. Пар золотится у рта, розовеет снег на крыше, в окопчике, полном талой воды, плавает солома.
В избе шифровальщиков маленькая машинистка чистит зубы над ведром. У нее припухшее детское лицо, на нижней губе зубной порошок, ворот гимнастерки глубоко расстегнут. Алихан стоит, смотрит и не может отвести взгляд.
Чего вытаращился? недовольно говорит девушка. Не видишь моюсь я. Но он чувствует, что она не сердится. Положи пакет на стол. Не топай капитана разбудишь только лег.
Алихан бежит обратно по розовым пятнам зари. Внутри вполголоса журчит напев, монотонный ритм, про девушку, про заморозок на восходе, про усмешку майора, про гороховый суп, и кухню, и вишневые посадки, которые наливаются исподволь густым весенним клеем. Но главное на дне напева предчувствие счастья. Война есть, но войны нет, если поет предчувствие. Первый снег зажигает ледяную бахрому под крышами, синицы вспархивают с куста. Он с бегу перепрыгивает через канаву на обочине. Оттаявшей корой кружит чуть-чуть голову, встает чистое нежаркое солнце. День будет синий и длинный, и ничего не страшно теперь, хотя где-то на западе равномерно и глухо вздрагивает земля.
* * *
Рыжему, конопатому, который тогда обозвал, оторвало голову. Под городом Ровно дивизия вклинилась в отступающих немцев и застряла в полуокружении. Ночью в овраге, где развернули штаб, пробежала по проводам легкая паника, оборвалась связь с полками, белея повязками, в полутьме проходили группы раненых, иные садились, и их подымали, а иных волокли. Рыжий так и не успел отсидеть десять суток строгача: на рассвете стали чаще ложиться снаряды, полыхало с грохотом, выхватывая белые лица, сыпался песок с наката землянки. Алихан пошел за пайком и подходил к Рыжему, который стоял на посту, когда ослепляюще рвануло меж ними, мир оглох, ослеп, а потом Алихан вскочил и увидел дергающиеся ноги Рыжего. Головы не было, из обрубка шеи толчками била кровь.
Но страх пришел позже: когда засыпали убитых в мелком ровике, и Алихан боялся бросать землю с лопаты на раскрытые глаза Петьки Рассудова, которого тоже убило в этой балке, но за день до Рыжего. Лицо у Петьки было сморщенное, непохожее ни на что, а серые глаза смотрели стыло, упорно. Не страх, а тошнота, тягость, которая, когда они снова тронулись на запад, усилилась в Алихане, но притаилась. О тошноте думать было нельзя.
* * *
Наступила весна. В Ровно зацвели фруктовые сады, за искристым маревом усталыми литаврами вздыхала далекая канонада, каждый женский голос трогал, как начало сердцебиения, у кирпичной ограды пробивалась тонкая травка, небо нагревало пуговицы, пряжку, ленивые мысли в голове.
Это был второй эшелон, тыл.
По городу вразвалку ходили патрули, на лавочке грелись ординарцы, вечером в проулке курили, смеялись солдаты из роты связи, провожали глазами проходивших полек.