После Сонина все офицерские погоны с одним просветом задерживали дыхание и мысли, ноги шли деревянно. Он думал ночью на нарах. Он вытащил свою руку из-под одеяла, посмотрел на нее и пожалел ее. Круглая, тонкая в запястье, она не боялась южного солнца и чутко чувствовала кожей даже слабое дыхание. Но днем здесь, под гимнастеркой, это была уже не его рука, и голова под пилоткой тоже не его: они принадлежали Сонину, хотя у Сонина был злой глазок песочного цвета и прыщи у кривого безгубого рта.
Алихан вытянул из-под подушки козий шарф, подышал в него, закрыв веки. Сжало горло, потому что хлынула теплота бараньей бурки на постели за перегородкой, где он спал с двумя младшими братьями, и этот квадратик заката на стене, на пестром ковре, где светилась чеканка дедовского кинжала, и шаркающие шаги деда, его вытертый шелковый бешмет. От шелка остался слабый аромат арабской древности, медленно повторялись суры Корана, горы смотрели в дверь сакли, скрежетал щебень на тропе под неспешным перестуком копыт
Алихан проглотил едкую тоску, завозился на нарах, закутал голову казенной байкой. Утром он встал тяжелый от снов, которые забыл, и опоздал на зарядку. Но после завтрака они разбирали на брезенте ручной пулемет, а рядом сидели на траве девушки-связистки из третьего взвода и тоже разбирали «дегтярева», и он щекой почувствовал, как Люся посмотрела на него. Потом у пруда, где в камыше зеленую глубину затянуло ряской, он разделся и с разбега упал животом в плеск и холод. Он сплевывал зацветшую воду, гортанно вскрикивал, водяное солнце плясало в осоке. Люся была как узкая рыбка с женскими глазами, она говорила древние горские заклинания, и не было войны, и они ехали верхами к тучам над хребтом, и белобрысый Сонин со скрученными локтями шагал меж их лошадей, кривя капризный ротик. Алихан вспомнил сон, лежа в воде на спине, от озноба воды и мерных ударов крови сон превращался в предчувствие сильное, как скрытая жизнь его молодого мускулистого тела. Он лежал на спине, чуть опускаясь и опять всплывая, и, не мигая, смотрел в зенит, в бледное одинокое небо.
Эй, пацан! Вылазь! крикнул ефрейтор-москвич. К обеду подворотнички подшить всем!
Войны все не было здесь, и он радовался боевым патронам, которые им выдали. Он гладил солнечные латунные гильзы, прикусывал тупы головки пуль. В этом была сила, сила воинов, он ее любил. Где-то за городком ночами перекатывалось железо танковых траков, иногда зудяще пел меж звезд самолет, квакали лягушки в пруду за ивами.
Однажды возглас тревоги расколол сонную ночь, солдаты толкались спросонья, ругались, натягивая гимнастерки, кто-то уронил портсигар и шарил под нарами, Алихан запутался в собственной обмотке и засмеялся.
Они шли в темноте по глине и лужам проселка к полустанку за городом. Еще все спало в голых полях, в еловых опушках, в чуть видимом низком небе, и Алихан вдыхал сырой ветерок с запахом жнивья, хвои и дождевой земли, жмурясь и улыбаясь. Мягко, глухо топала рота за ротой мимо заброшенного овина. Шли вольно, кто-то светил цигаркой, срывались и гасли искры, Алихан пел сам в себе, негромко, без слов и мыслей, как поют пастухи на горных лугах. Сверху хорошо видны серо-белые клубочки овечьей отары, жилы бегущих ручьев.
Так они дошли до полустанка, погрузились и поехали на запад.
* * *
Мелькали столбы, все отходило назад вместе с осенними рощами и гнилыми деревеньками, чаще сверлили облачность зловещие гулы бомбардировщиков, солдаты становились проще, откровеннее, радовались пустякам, улыбались поощрительно, когда Алихан говорил: «Ах, харош, тепло харош!» грея руки у жестяной печурки. Долгие ночи леденили темноту, неохотно пропускали рассвет: шел уже октябрь.
Под Курском в деревне Поповке все ходили по мосткам вдоль хаток с тощими яблоньками, жгли на огородах костерочки, меняли картошку на мыло. Хотя досыта кормили пшеном с американской тушенкой. С утра вяло строились, обучались штыковому бою, потом лейтенант Сонин рассказывал про полевой телефон. К Октябрьским выдали серые зимние шапки и кирзовые сапоги. Алихан чистил сапоги тряпочкой каждый день, просыпаясь ночью, с удовольствием втягивал запах кожи и автола.
А потом пошел снег. Странно было ступать жирными сапогами по чистейшему снегу ведь снег должен лежать недоступно высоко, где нет людей. Он слепил снежок, откусил, подождал, пока кусочек не растаял во рту.
Ты чего снега не видал? спросила Люся. Из-под серой шапки у нее выбивался нежный локон, в голубом прищуре смешинка.
Видал Алихан покраснел от ее голоса впервые она с ним заговорила. Он не смел смотреть на нее и поэтому ушел. Следы грубо печатались на снегу, и это было, как осквернение, но потом снег размешали с грязью колесами. Только если закрыть глаза и втягивать холодок, возникал другой снег вечный. Только в ауле у деда он понял это чудо: снегом дуло сквозь травяную жару сверху, со скал, у снега был привкус голубой окалины высот. Опасная пустота глотала камешки из-под каблуков, колени рвали стебли, белые и желтые цветы без запаха росли у самого снежника, камень и лед все сухо раскалялось солнцем, с каждым шагом покалывало висок. «Смотри ту гору видишь? Кто с нее снега достанет, очень богатый будет. Но еще не родился такой джигит»
Алихан открыл глаза. Они спали в хлеву, в соломе. Бревна в пазах заиндевели, в рассветной мгле храпели комки людей. Он не шевелился, чтобы не вспугнуть привкус горного снега.
* * *
К передовой шли своим ходом, кабельные катушки, палатки, рации везли на подводах. Все зябло ноги, пальцы, живот. Небритый ездовой поплевывал, помахивал, телегу заваливало, встряхивало в колеях. Иногда тяжко вздрагивал горизонт, в низкой облачности мигали желтые зарницы.
Это фронт, папаша? Алихан выучил это слово «папаша», хорошее слово.
Это бомбять гдей-то, парнишко. Далече Ездовой утерся равнодушно.
А ты Ты там был? Смотрели на ездового с отчаянным любопытством южные глаза.
Бывали мы повсюдучко В гражданскую фронт проишачил. Под Царицыном. Ясно, парнишко? Вон там и отметили. Ездовой отогнул воротник на морщинистой грязной шее лиловел плоский шрам. Шрам уходил под засаленные волосы. Ездовой поправил шапку, стегнул кобылу под пузо, сплюнул далеко на дорогу.
На другой день, когда ехали мимо обгорелых кирпичных развалин, уже весь горизонт перекатывался пустыми железными бочками.
Это фронт, папаша?
Это свадьба Маланьина! сердито сказал ездовой и сдвинул ушанку, освободив ухо. Постой-кась! Он прислушался, поправил шапку, крепко крякнул. Оборону держат Замерз, Алиханка? Слазь, южные твои кишки, пробегись!
Алихан бежал перед подводой, смеясь, сапоги соскальзывали, зарывались в грязный снег, из смугло-румяного рта белели зубы.
Эй! Али! кричали ребята из обоза. Запрягись прокати!
Давай, давай! кричал он, захлебываясь. Сейчас он видел одни веселые лица. Сейчас все на миг стали своими, хотя он коверкает слова и брезгует свининой. Он запыхался и подождал подводу.
Влазь, Алешка, сказал ездовой. Нам ище тянуть и тянуть, мать их в доску!..
В деревне возле соснового редколесья стоял штаб дивизии. У края поля в отбитых немецких землянках воняло тряпьем, мятными леденцами. В желтом круге коптилки кривился рот Сонина:
Спицын, Сергеев, Чивадзе тянуть линию. К сельсовету с вербами дом. Хартумов, ты вот, Али в двенадцать ноль-ноль туда с аппаратом. В оперотдел.
Алихан угревался в темноте на полу. Завтра он все равно смажет сапоги и подошьет свежий подворотничок. Он засыпал, повторяя, заучивая: «Рядовой Хартумов. Ря-до-вой В распоря-же-ние явился Начальник оперотдел Майору, аппарат, связь есть, Соловей, соловей! Я граната. Связь есть?»
Он лежал между Гомзяковым и Петькой Рассудовым. Спина Гомзякова согревала спину через две шинели. Спина мерно вздымалась и опадала. Где-то постукивали зенитки, жужжал и прерывался высотный разведчик «рама», тоненько храпел Сонин в желтом круге за столом. Он спал, положив голову на сгиб локтя. «В двенадцать ноль-ноль», вспомнил Алихан и разжал пальцы погрузился вниз, в сон.
* * *
За вербами стоял дом, обшитый тесом. Снег на крыше подтаял с краю, поля за голым ивняком слепили настом. Был уже февраль шло и шло время и вдруг наступало удивление уже февраль? В поле за домом танки вывернули чернозем на голубизну. Алихан шел вприпрыжку, аппарат оттягивал плечо, болтался автомат на шее, было жутковато идти в штаб впервые. Вчера он спросил Гомзякова: