Я подходил то к одному, то к другому. Полотно пилок было тонкое, солью врезалось в стальной позвонок кольца.
Из-под халатов торчали черные шаровары. Ноги были обуты в калоши.
Ты туркмен? спросил я высокого.
Он не ответил.
Тогда я подошел к маленькому:
Зачем здесь пилишь? Надо у самой урны. Хомутик там тонкий.
Туркмен не отвечал.
А пилка ходила в его руках: жик-жик-жик.
Ну отпилишь, а дальше что?
Барр барр сказал маленький. Я сидел в камере с туркменом и немного понимал. Иди, иди отсюда.
С закладом попадетесь, предупредил я.
Маленький смотрел мимо меня. И я тоже смотрел туда же, мимо.
Вся степь горела красными и желтыми тюльпанами, маками, сурепкой.
Время тянулось.
Я увидел, что к кустарникам гребенчука с розовыми цветочками, ближе к воде, шли с пастухом верблюды.
И, как песню, маленький запел, загибая пальцы, считая верблюдов:
Бир, ики, уч, дерт, бяш
Взял в другую руку пилку и продолжал, не забывая водить по кольцу:
Алты, еды, секиз
Вокзал ожил, загомонил. Люди выходили, не обращая внимания на туркменов. К первому пути подошел поезд. Народ с чемоданами, тюками потянуло к вокзалу.
А туркмены вместе со мной смотрели на красно-желтый ковер тюльпанов.
Я обо всем забыл. «Кто мне что долженпрощаю,»думал я. Но потом завоняло гнилой картошкой, вокзалом, нарами, парашей.
Вдруг в глубине вокзала вспыхнул громкий девичий голос:
Люди рожь вывозить
Зачали девки родить,
Коя двойни, коя тройни,
Коя четверни.
А Прасковья удала
Семерых вдруг родила.
И смех и притоптывания.
Туркмены почти одновременно кончили лапшить. Подергали цепь.
Сильнее и сильнее
Урны закачались и вдруг медленно поднялись, поплыли в небо.
Туркмены смотрели им вслед. И маленький и большой вскочили, пытаясь ухватить стальные хвосты цепей. Но где там И оба зарыдали, гладя руками лицо:
О, мен самсыкя дурак.
О, мен хайваня осел.
Согнулись, будто тащили пудовые урны, захлопнулись дверями вокзала.
Поезд отошел. Перед вокзалом опять стало безлюдно.
А в белесом небе надо мной не очень и высоко кружились урны с обрывками цепей. Потом они разом перевернулись, на привокзальный асфальт посыпался мусор, окурки, куски газет, плевки.
И, облегченные, урны поднимались всё выше и выше, пока не слились с белесым потеплевшим небом.
Незаметно рядом со мной оказался мужик без шапки, в телогрейке, за спиной мешок.
Снял мешок, развязал веревочный узел и стал собирать газеты, окурки. И ко мне:
Вишь, и торбочка сгодилась.
Из газетной бумаги быстро скрутил козью ножку, провел для прочности языком.
Огонек е?
Я дал ему спички.
Чего не собираешь? Ладно, я тебе оставлю.
Мы с ним сели на ступеньки у двери вокзала.
Да, хорошо, вздохнул мужик.
Лицо у него заросло густой седой бородой, а волосы без единой сединки вот что удивительно.
Он мне дал докурить. Дым приятно скреб мое выстуженное горло.
Вот он издох, а мы всё на печном столбе стоим. Нет, из-за крутого берега нам еще долго выбираться.
Я докурил, обжигая губы, бросил.
Ничего, как-нибудь.
Мы увидели, как прямо через пути к вокзалу шли цыганестарые, молодые и совсем малые дети. В пестрых платьях женщины несли за спиной совсем маленьких. А чуть постаршешли босые, перескакивая через рельсы. Играли.
Всем своим табором на вокзал, сказал мужик. Такая у них природная худерьба. Их Господь последних к себе призовет. Особо. Сперва все народы и племена, а уж они в конце, со своими бубнами и гитарами.
Это почему?
Для веселья.
А может, мы еще как-нибудь скрутимся, перевернемся и вывернемся, опять завел я, когда цыгане скрылись в вокзале.
Может, и так, не стал спорить мужик.
Он встал, пошел в сторону от вокзала.
Налетевший ветер крутил перед вокзалом газетные бумажки, окурки, плевки и всякий прочий мусор.
Дом среди цветов
Это было время агитаторов. Агитаторы бродили по земле, отыскивая людей, чтобы они голосовали за депутатов в Верховный Совет СССР.
В моем списке значился дом 5 по Речной улице, но я никак не мог его найти.
Наконец недалеко от реки я нашел полуразрушенный дом с цифрой 5, написанной черной краской на стене. Дом стоял особняком, рядом с рекой. А за рекой шло строительство Спортивного комплекса.
Я вошел в дом. Он был из двух этажей. Верхний почти совсем разрушился, а в нижнем жила моя избирательница, старая еврейка Каценленбоген Лия Соломоновна.
Я достал бумагу, показал ей портрет депутата и слова о его жизни. Депутата звали Боськин Иван Дмитриевич. Я прочитал избирательнице биографию Боськина. Родился он в деревне, кончил четыре класса школы и ушел в город. Здесь он выучился на слесаряналадчика станков. Потом работал на расточном станке и выполнил план в счет 1988 года.
Старуха была легкая, как моль. Седая голова, лицо белое, худое, лица не хватало для ее больших водянистых глаз.
Я вспомнил, что мальчиком лет пяти-шести пускал кораблики в лужах. Лужи никогда не высыхали. Вспомнил и свою улицу Новая Дорога. Она упиралась в мост из красного кирпича через Яузу.
Дальше улица вела к Немецкому кладбищу. Вдоль дорогижелтая канава. Из Лефортовской больницы и авиамоторного завода туда спускали отходы.
Становилось темно. Лия Соломоновна зажгла керосиновую лампу.
В комнате был стол, около окна стояло кресло. Над столом висел выцветший красный абажур. Все покрыто пылью. И халат на Лии Соломоновне был потрепанный, пыльный.
Может, пробки посмотреть? предложил я.
Не надо. У нас отключили электричество и воду. Воду мы носим из реки. Наш дом никому не принадлежит, говорила Лия Соломоновна тонким девичьим голосом.
Лия Соломоновна угостила меня чаем с пряником. Рассказала, что она потомственная москвичка. Еще ее дед, купец первой гильдии, получил право поселиться в Москве. И дед и отец похоронены на Немецком кладбище.
У нее дочь Роза, живет в Саратове, двое детей. И Роза и внуки зовут к себе.
Но я не хочу потерять московскую прописку, и попросила. Товарищ агитатор, может наш дом куда-нибудь прикрепят?
Я пообещалперед выборами власти были приветливы.
А пойдете голосовать за Боськина? спросил я.
Конечно, товарищ агитатор. Только вы еще зайдите наверх. Там живут Сережа Барыкин с женой. Они ведь тоже избиратели.
Да, они у меня в списке.
Я поднялся наверх по разбитым ступеням. Постучался в дверь.
Входите, послышалось изнутри.
Я потянул дверь на себя, но пройти не смог. Это была кладовка, прямо перед дверью были нары, а под ниминизенький детский стол и два стула.
Из темноты нар, откинув одеяло, выдвинулся молодой парень в тельняшке. Он зажег электрический фонарик.
Сергей Николаевич Барыкин?
Так точно.
А вашу жену зовут Зинаида Николаевна Барыкина?
Да, ответил женский голос из темноты, мы расписаны.
Я ваш агитатор.
Показать паспорт? спросила женщина.
Не надо. Приходите голосовать.
Обязательно.
Я не стал им рассказывать биографию Боськина.
На следующий день я пошел в райисполком. Из-за стола с зеленым сукном, улыбаясь, вышел молодой человек. Синий пиджак, красный галстук. В председателе райисполкома легко узнавался бывший комсомольский вожак.
Я напустил в голос металла:
Вы знаете, в каких условиях живут избиратели дома 5 по Речной улице?
Что поделать? Дом снят с баланса. Недавно мы перестали брать с них плату за свет и воду.
Буду писать в Моссовет, пригрозил я.
Не беспокойтесь, товарищ агитатор, мы обязательно найдем решение, и он крепко пожал мне руку.
Через несколько дней я пришел снова к своим избирателям в доме 5. Лия Соломоновна встретила меня как близкого знакомого.
В руках она держала книгу.
Товарищ агитатор, нас засаживают.
Что это значит?
Вокруг нашего дома сажают деревья и колючие кусты, чтоб из Спортивного комплекса не было видно.
А свет и воду не подключили?
Зачем? Наш дом исчезнет в зелени. Ведь на Спортивные Игры приедут иностранцы.
Она села в кресло, держа в руках книгу.
Как вы читаете в такой темноте?
Привыкла, да и керосин сейчас трудно купить. Там, за рекой, включают яркие светильники, и через окно тоже кое-что мне перепадает. Можно приспособиться.
Я напишу в Моссовет.
Она закивала седой головой на тонкой шее:
Вы не беспокойтесь, товарищ агитатор, голосовать мы придем.
Прошли выборы. Я решил узнать о судьбе дома 5 по Речной улице.
Никакой улицы я не увидел. Среди деревьев и кустов я искал дом и не находил. Пошел к реке, чтобы сориентироваться.
Я услышал голос.
Товарищ агитатор! Товарищ агитатор!
Голос шел откуда-то снизу, из-под земли.
Каценленбоген?
Да, это я. Мы прорыли ход к воде и на улицу, к избирательному участку. Конечно, я только помогала, а все делали Сережа с женой. Спасибо вам за хлопоты.
Вам обещали помочь?
Сказали, после выборов. Но мы не верим. Нас даже из списков вычеркнули. Но мы настояли. И нам дали проголосовать по дополнительному списку. Товарищ агитатор, может, чаю выпьете?
Я поблагодарил. Когда оглянулся, то увидел желтые цветы акации, белого шиповника и деревья сирени.
Время агитаторов кончилось. Приближался праздник и Международные Спортивные Игры.
Англичанин, сними калоши
Корабль плыл вдоль Таруски среди травы, такой сочной, такой памятной мне, как и огромные ивы с серебристыми листьями, а ивадерево непрочное, с ломким стволом; может, не целый ствол, а только часть упадет в реку, а над упавшим поднимутся новые побеги, даже если погрузится в воду, то эти упрямые побеги всей глазастостью жизни обязательно вырвутся, а течение реки будет их шевелить, ласкать их, хотя мы в тот момент, в том состоянии всего этого не видели. Наташка, которая в прошлой жизни была пестрой, рыже-белой коровой, только проснулась, она поднялась с дивана, где еще спал Нил, а чрезвычайный, обидчивый и потому нахальный гном Жорик рылся в детской коляске, куда после многосуточной болтанки нашего корабля мы складывали порожнюю посуду, и мы ждали прихода Мишки с Игорем, которого мы почему-то называли Годиком, они давно должны были вернуться, мы-то ведь тут не сделаны из металла, особо прочного, нет, конечно, и желтовато-серый, даже, может быть, сизый дымок над одинокой трубой, который не сопротивлялся усилиям ветра, и надсадно хмельной голос нашего пароходикавсе взывало к милосердию, причем к скорейшему, и когда, наконец, Мишка явился, согнувшись под тяжестью черной клетчатой сумки, чтобы снять нас с мели, а за ним маячила некая фигурка лет тридцати пяти, в сером плаще, в очках с тонкой золотой оправой, и Мишка сказал, что этоангличанин, которого он где-то подцепил на улице, но тот все равно что глухой, поскольку напрочь не бельмесит по-русски, никто из нас не спросил про Игоря-Годика, а как-то мы все вместете, разумеется, кто не спал, не сговариваясь, весело заорали:
Англичанин, сними калоши!
* * *
Лешка еще не возникал. Он пропал где-то в самой глубине корабля, в трюме, может, в машинном отделении.
* * *
Да, были еще какие-то девочки на нашем корабле, из тех, которые липнут к художнику, когда он молча показывает картины, не оглядываясь ни на кого, ставит на мольберт картину, и только спрашивает: не отсвечивает? Вот так
Некоторые девочки, из безымянных, еще не проснулись. Но вид спящих, с голыми коленками или, допустим, красными пятками никак не привлекал, ибо душу не обманешь вчерашним перепоем; голова гудом гудела от желания опохмелиться.
* * *
Клич «Англичанин, сними калоши!» пробудил жизнь в нашем корабле, который за эти дни сросся с нами, и Нил, не вставая со своего ложа, трубным пароходным голосом проговорил:
Скоро увидите огни Бриндизи. Как там на мостике?
Моментум, откликнулся гном Жорик. Он выбрался на капитанский мостик, в рубку, потом с ужимками доложил:
Все в порядке, сэр.
Нил скомандовал невидимому рулевому:
Курс 150 по компасу, и в машинное отделение. Малый вперед!
Пароходик наш сильнее задымил. Появилась красивая Оля, с розовым, совершенно свежим лицом. Зинка, естественно, тут же схватилась за телефон, торопливо зашептала, прикрывши рукой трубку:
Зайчонок, ты еще не ложился? Ах, да, сейчас утро Нет, уже вечер? Ага, значит, правильно я спросила? Ты ложись, Витек, мамочка скоро придет. Скажи тете Паше, я куплю хлеба И мороженого?.. Хорошо, куплю и дудочку. Ну, целую, лапушонок, зайчонок. Ты меня чмокни в трубку. Губками, я услышу.
И добавила, ни к кому не обращаясь:
Когда я думаю о Витьке, о нем мечтаю, у меня светлеет на душе.
Я пионер, и дух наш молод, пропищал гном Жорик.
Зина сказала, что она пойдет мыться, а из-за дивана, где лежал Нил, поднялся Годик, который, оказывается, никуда не уходил, и он сразу же стал доказывать, что гордостьэто истинная суть христианства, разумеется, не гордыня, а гордость, доходящая до самоуничижения, и тут не следует примитивно понимать, потому что отказ от всех благ тоже может превратиться в гордыню, а это именно величайший грех. Гордость как уважение в себе истинного Человека, то есть в предельном понимании Сына Человеческого, который в душах наших извечно идет на суд человеческий, творя высшую жертву, хотя и ранее, и теперь не прекращается спор: что первично в Христе божественное начало или человеческое, а ведь главное, на мой взгляд, гармония и свобода выбора. Да, предельная гармония и предельная свобода, он на секунду замолчал, а потом уже более спокойно, но в то же самое время каждый человек представляет собой замкнутый инструмент, даже Господь может извлечь лишь тот звук, какой позволяет инструмент, хотя совершенствование душевного настроя не только вполне возможно, но и необходимо, впрочем, как и свидетельствует Апостольское слово, все мы Божественное видим туманно, гадательно, хотя
Он не докончил, ткнул пальцем: