Феликс Кандель - День открытых обложек стр 9.

Шрифт
Фон

Память сохранила душную пахучесть парикмахерской, которая вошла даже во сны. Память заполнилась до предела, переливаясь через край, изыскивая всяческую возможность поведать свое. Не в ямку нашептать подобно брадобрею: «У царя Мидаса ослиные уши»,наговорить под обложку.

Окончилась та война, Вторая мировая, и живые вернулись к живым, утешились как смогли наверстали ущенное как сумели, но выходил к лифту инвалид на протезах, молодой, неулыбчивый, глаза в пол; жена под руку с ним, грустная, миловиднаято ли поддерживала его, то ли опиралась.

Про него знал весь подъезд: ранен ко Дню победы, потерял обе ноги, будто где-то не сходился баланс для круглого счета.

Покалечилии счет на нем оборвался.

Изувечилии война закончилась.

Бедненький...вздыхали соседки.

Бедненькая...вздыхали.

Они шли, держась друг за друга, а я проскакивал мимо, с пролета на пролет: ноги несли легко, через две ступеньки на третью.

Старуха Аптекарь поднималась по лестнице грузно, неотвратимо. Обширная, приземистая, обогнуть которую невозможно.

Кицеле,надвигалась с одышкой.Кицеле мой

Захватывала пальцами щеку, крутила до боли, лаская.

Кицеле Котеночек мойя опасался старухи Аптекарь.

Парикмахера Сапожкова помню смутно, не уверен даже, жил ли он у нас.

Выдуман ли он.

Сапожков двигался к лифту замедленно, ощупывая ногой ступеньку, с сомнением разглядывал кнопку вызова. У престарелого цирюльника полный провал в памяти, и он открывал глаза по утрам, заново рождаясь на свет.

Здравствуйте,говорил себе,давайте знакомиться. Здравствуйте,говорил жене,вы кто такая?

Не было у него неприятностей, не было застарелых забот: полная гармония с самим собой.

Господи,вздыхал к вечеру, забывая обо всем,до чего хорошо!

Чирикал ножницами с совершенным к себе почтением, обласкивал пахучими салфетками, подставлял ладонь для подношенийэтого он не забывал. Степан Евграфович Сапожков, который работал прежде на хозяина, в парикмахерской «Базиль»: Кузнецкий мост, 6, телефон 49-77, «Мастера на чай не берут».

Поднималась по лестнице Мотя, приходящая домработница у соседей. Скидывала матросский бушлат, вышагивала в тельняшкенос в прожилках глаза в щелочках. Переделав работу запаливала едкую папироску погуживала хрипато под нос: «Тут взял казак свернул налево и в чисто поле поскакал...»

Прокуренная просоленная проспиртованная просушенная океанскими ветрами морячка Мотя. Лучшие годы прокачалась в скрипучем трюме на привычно усталых ногах посреди рыбьих внутренностей и бочек с рассолом в неутолимых мечтаниях о далеком береге с недостижимыми ресторанами-забегаловками.

Всё в трюмезакуска к вожделенному пиву: острая пряная в винно-горчичном соусе. Сошла по трапу крутнула головой: ни закуски тебе в магазинах ни пива в ларьках. Пока в трюме болталась, всё без нее пожрали, всё выпили.

Ждать и догонятьпоследнее дело!

Шелковое платье до пола, перчатки по локоть, ридикюль в руке, черная шляпа с огромными полями, затенявшая глаза,такие, как она, больше не попадались. Ни в доме, ни на бульваре.

Встречая меня на лестнице, слабо улыбалась, завораживая недоговоренностью,хотелось проскочить неприметно. Ничего о ней не знал, не знаю и теперьпростор для вымысла, отягощенного подробностями.

Высохшая потемневшая лицом похожая на старую барыню, радио она не слушала, к себе не приваживала, на телефонные звонки не поспешала, записную книжку выкинув за ненадобностью. Читала одного только Бунина, по пятому по седьмому разу: «Всё ритм и бег. Бесцельное стремленье! Но страшен миг, когда стремленья нет»

Офорт висел на стене, осмотренный до крайней черточки: «Видъ Кремля из Замоскворечья между Каменнымъ и Живымъ мостомъ к полудню». Дневник, сбереженный с детства, сирени гроздь, в нем засушенная, строка давняя, незабвенная: «Осени поздней цветы запоздалые», а с затертой патефонной пластинки привораживала Обухова Надежда Андреевна: «Я тебе ничего не скажу, Я тебя не встревожу ничуть»

Где они, полночные бдения, когда слушатель становился поэтом?

Кого возносили, кого освистывали, кому отдавали душу и тело?

«Валентина, сколько счастья! Валентина, сколько жути!..»

«Мы шли усталые. Мы шли безвольные. Мы шли притихшиерука с рукой»

Хмель от вина, похмелье от увлечений: «Мне горько. Мне больно. Мне стыдно» И тот, незабвенный, в театральном гриме, фотографией на стене, летящим, наискосок, почерком: «Тебе, гордое мое счастье!» Призывы его со сцены, в бедственную пору: «Будьте милосердны, призываю вас! Милосердие умягчает сердца, обезоруживает врага».

Если бы

Бася, доверительница ее тайн, легкая, звонкая, в порывистом нетерпении, хохотом наполняла дом. Белозубая, круглолицая, с пышным, волнующимся бюстом под расшитой украинской блузкой,любила играть в «гляделки», не моргая, глазами в глаза, душу высматривала до донышка.

Из-за нее ссорились. Стрелялись. Уходили от жен. Ей посвящали стихи: «Той, в чьих туманах заблудилась моя душа».

Два солдата-сифилитика изнасиловали Басю в подъезде, на заплеванном полу, безжалостно и по-всякому, в неистовом тысяча девятьсот восемнадцатом, и она умерла от омерзения.

В следующей раз,сказала,буду радугой.

Почему радугой?

Радугойи всё. Радуга при любых сволочахрадуга.

А она жила по привычке, от одной папиросы прикуривая другую, стучала для заработка на пишущей машинке,даже соседи, склонные к раздорам, привыкли к ее стукам. Кофе варила на подоконнике черноты дегтярной; спираль на плитке скручивала не однажды, до непременного вскипания кофейной гущи. Окно утыкалось в кирпичную стену, сумерки вселились навечно, закаты без рассветовне каждому доставались зори по утрам, не каждому.

Прижималась лицом к потускнелому зеркалу к его голубоватому холоду, вымаливая видения, что-то торопливо записывала, холодея от удачной строки. К ночи валилась на кровать, неотрывно вглядывалась в потолок: в глазах сухость. Привычка с младенческих летвыстраивать мечтания на его белизне, которые привидятся в утехах сна.

Мама ее, обеспокоившись, предлагала:

Подвесим к потолку игрушку, птицу какую-нибудь, пусть лучше на нее смотрит.

Отец не соглашался:

Тогда увидит только птицу. А такчто пожелает.

Где те утехи? Куда подевались сновидения? Кто они, похитители мечтаний?

Бессонница

Она спала беспробудно и глухо

в бездонной, кромешной тьме.

Просыпалась сразу и вдруг, без потягиваний и сонного бормотания.

В вашем возрасте, уважаемая Дарья Павловна,пошутил районный врач,это уже неприлично.

Жё детест!крикнула в ответ и пошла из кабинета, волоча в руках по огромной кошелке. Юбка завивалась вокруг бестелесных ног, черные прямые волосы отмахивались по сторонам: старая карга, кривуля, корёжина, ходячий вопросительный знак.Жё детест!..

Ручки у кошелок были обмотаны синей изоляционной лентой. Трепаные углы заштопаны белыми нитками. В кошелках лежало ее немудреное добро. От веера с первого бала до серебряной ложечки.

Выходя на улицу, она брала кошелки с собой. Даже за хлебом. Даже в молочную.

Руки оттягивало привычной тяжестью.

Спина горбилась.

Ноги гнулись.

Глаза в землю.

Ей было восемьдесят. Восемьдесят без малого. На ее долю выпало столетие с самого его начала, танком проутюжило всласть, и теперь она не доверяла никому.

Жё детест! Жё детест!..

Утро начиналось одинаково.

Она просыпалась легко и быстро, ловким ныряльщиком выскакивая на поверхность, но глаз не открывала. Уши не улавливали слабые звуки, тела не было, осязания не было, и искрой вспыхивала надежда, отчаянно безумная, легкомысленно игривая, закручивалась вертким поросячьим хвостиком.

И тут в работу вступали голуби, шарканье неисчислимых подошв, скрип тормозов, голоса за окном... Но голуби были первыми. Всегда первыми. И голубей она ненавидела пуще всего.

Жё детест! Жё детест!..

Резко поворачивалась с бока на бок,охали диванные пружины,хрустела ломкими пальцами:

О, Господи! Опять жива... Срам, да и только, матушка.

Затем она открывала глаза.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке