Как мы договорились, Ясек ждал меня возле дома одной вдовушки. Осторожно замерзший снег скрипел под нашими сапогами мы подошли к низенькому, едва светившемуся в снегу оконцу. Ясек забарабанил пальцами в замурованное изморозью стекло. За окном вздрогнула тень, похожая на огромное крыло. Вскоре отскочил деревянный засов, и белые руки обняли Ясека. Когда мы вошли в дом, Ясек вынул из-под куртки черную курицу со свернутой головой и отдал вдовушке. Вдовушка, хлопнув в ладоши, еще раз обняла и поцеловала Ясека, потом разожгла огонь в плите и принялась ощипывать курицу. Когда птица, разрезанная на куски, подпрыгивала в кипящем горшке, мы помогали ей, напевая самые милые сердцу рождественские гимны. Поздней ночью мы ели бульон с хлебом, а за полночь мясо. Чтобы нам с Ясеком в делах везло, вдовушка закопала под порогом чулана кости, сложенные холмиком, красный гребешок и самое длинное перо из крыла.
С тех пор года два я вместе с Ясеком и вдовушкой почти каждую неделю ел курятину. Да и не только ее. Перепадали и гусь, и утка, а по большим праздникам и индейка. Через месяц я, поглядевшись в зеркало, заметил, что щеки мои округлились, а морщинки под глазами разгладились, как птичьи перья, как простокваша на холодке. Еще через некоторое время, когда я работал на соломорезке, брал охапку сена или наклонялся за корзиной картошки, у моих рубашек стали отрываться рукава, а брюки, словно их ножом полоснули, трескались на ягодицах. Никогда раньше я не был таким веселым. Я насвистывал, и когда расхаживал по дому, и когда рубил дрова, и когда чистил до блеска лошадей. Я любил перед рассветом выскочить полураздетым, только в рубашке и штанах, в молодой сад и из озорства отряхнуть яблони от снега. А когда я пел в костеле, то замечал, что мой голос, высокий и чистый, рождается во мне радостней, чем источник в чистом блестящем песке.
Если я вспоминаю о помещичьей курице и так подробно ее описываю, то лишь потому, что и сейчас, много лет спустя, мне кажется, что была она соколом моим и моим орлом. Может, даже больше, чем сизые соколы и боевые орлы для барчуков и сынков королевских, о которых я знал из книг, из рассказов и всяких небылиц. Ведь с этой курицы началась моя жизнь, скрытая от всех, даже от меня самого.
Мы с Ясеком чем-то были похожи на дерево. Вроде бы все знали, как мы зеленеем, какие птицы в наших ветвях вьют гнезда и какие звери приходят к нам, чтобы потереться о нашу спину, но никому не удавалось, даже на мгновение, проникнуть в нас и старательно все разглядеть. Но не весь год мы были такими. На это ни у меня, ни тем более у Ясека, тоже единственного сына, но из семьи побогаче, не было времени. Только поздней осенью, когда начинал падать снег, а мороз от мелководья до зеленых глубин сковывал реку и дома, кроме резки соломы да ухода за лошадьми, другой работы не было.
С домашней птицы и кур, которых Ясек умел собирать с насестов в мешок, как перезрелые яблоки с веток, так, что ни одна не кудахнет, мы перебросились на перины. Время для этого было самое подходящее. Именно в эту пору, когда снег был выше колена и мороз до дна реку проморозил и по ней теперь можно было проехать на тяжело груженном возу, во всей округе начинали драть перо. По этому поводу в богатых домах готовились к вечеринкам, пекли ватрушки, доставали из бочек маринованное мясо, квашеную капусту и сушеные сливы.
Конечно, мы ходили с Ясеком на эти вечеринки, приносили с собой ром и ликер и горстями сыпали медяки в цыганский или еврейский контрабас. Однако при случае мы выясняли, сколько подушек насыпано и сколько перин. Когда кончали драть перо и деревня все глубже погружалась в дремоту, мы записывали на клочке бумаги те дома, в которых собрали самый богатый урожай подушек и перин. Ведь деревня, закутанная по самые крыши в солому и опавшую листву, сметенную за ивовые плетни, в страхе, что перины за зиму в сундуках и духоте запарятся и истлеют, выносила их на крылечки и в сады. Если в сумерках пройти через деревню садами, то можно было увидеть, как проветривались на жердях, обметенных от снега, на резных крылечках из акации перины в красных наперниках точь-в-точь заря, на куски рассеченная.
Мы с Ясеком присматривали такой дом, а я, будто по делу, входил в дом и заговаривал с хозяевами. Тем временем Ясек стаскивал перину с жердей в саду или с крыльца, запихивал ее в мешок и задворками улепетывал за реку, к вдовушке. Перо из выпотрошенного наперника и сам наперник, выстиранный и накрахмаленный, вдовушка продавала в местечке. Выручку мы делили поровну на троих. Денег хватало нам на ром, на арак, на плюшки у лавочника Калмы, на барашковые шапки, на золотые сережки для вдовушки. А когда кончилась зима и перед самой пасхой пустошь зазеленела, а деревья зазолотились мелкими листочками, мы вместе с Ясеком пришли на хоры в новеньких лаковых башмаках и в пепельно-серых костюмах. И я вскакивал на ящик для свечей, чтобы запеть великопостный псалом, душный от пепла, желчи и ладана, тот псалом, что был вложен в уста висящего Христа, и слышал, как поскрипывают наши с Ясеком башмаки, чувствовал, как мои плечи обтягивает пепельно-серое сукно. И приятно мне было рассматривать возле алтаря, затянутого фиолетовым, вдовушку в новой шали, в настоящих коралловых бусах, в узорном платке, завязанном на затылке. Мне казалось, что я слышу, как она молится, и я представлял в ее невидимых мне глазах высокие каменные хоры и облокотившегося на орга́н Ясека. А закрывая глаза, ощущал, как вдовушка, стоящая на коленях перед Распятым, обнимает Ясека за шею, наклоняет его голову и целует в пахнущие табаком губы. А видя все это, я еще звонче пел великопостный псалом, псалом, израненный гвоздями, терниями и копьем.
Таким же звонким, как это великопостное пение, было все лето. Никогда раньше я не шел на сенокос, на жатву с такой радостью. Я прямо дрожал от нетерпения, входя с косой в росистую траву и в подсохшие на утренней заре хлеба, я ждал, когда мои мышцы нальются свинцом усталости. На работу я любил выходить в рубашке или майке, посматривая украдкой, как играют на короткой привязи мои луженые мускулы, как по твердому животу стекают золотящиеся на волосках струйки пота. А когда я приходил к реке, то выбирал на берегу место покруче и, голый, оттолкнувшись ногами от твердой земли или от камня, вытащенного из реки, прыгал в текущую за вечернюю зарю воду. В самом глубоком месте я нырял до дна, стараясь коснуться илистого песка, и тут же выныривал и, как ошпаренный, плыл на другой берег, теребя зеленую гриву реки. Там я опять выбирал кручу и прыгал в глубину. И так до потери дыхания, до первой звезды на ржаном июльском небе.
А возвращаясь домой, пробирался задворками среди яблонь и груш, усыпанных в эту пору кисловатыми плодами. И ни в одном саду я не пропустил ни одной яблоньки, ни одной груши, ни одной сливы. Я тряс их, схватив руками у самой кроны, и мне было приятно стоять в июльском вихре из кисло-сладкой мякоти, листьев и сумерек, перемешанных с брызгами росы. Правда, столько мне было не нужно, мне хватало полной пазухи и полных карманов, но меня радовала накопившаяся во мне сила, от которой даже высокие яблони гнулись в моих лапах, как березовые веточки.
Я ждал, когда яблоки, падая на землю, разбудят дремлющих в сараях собак, а те своим лаем людей, разметавшихся в тяжелой дреме. И тогда, пригнувшись, почти на четвереньках, убегал я вдоль низкорослых садов в поля и, петляя перелесками, шел домой. Осторожно, чтобы не скрипнула дверь риги и не проснулись спящие в доме родители, я забирался на сеновал. Раздевался, у изголовья высыпал из-за пазухи, из карманов свою добычу. В риге от сена и снопов было еще жарче, чем в поле, и я голым заваливался на перину. Грызя яблоки, я прислушивался, как постепенно успокаиваются разбуженные мной собаки, как рядом в конюшне кони похрустывают овсом, а из глубины сена все выше и выше выплывает и охватывает все разомлевшая дрема. Я поддавался ей и нашептывал себе тихонько: «Хитрый, Хитренький».
В это время мы с Ясеком виделись редко. Хор должен был собраться только к осени, а в воскресенье мы не могли поймать друг друга: я с детства ходил к ранней обедне, а он к поздней. Только иногда в воскресенье, после обеда, мы встречались у реки. Тогда я, держа в одной руке связанные ремнем вещички, переплывал к нему. Он ждал меня на высоком берегу. Случалось, что возле Ясека стояла вдовушка. Втроем, жуя яблоки или испеченный вдовушкой пирог со сливами, мы разговаривали о будущей зиме. В конце концов мы решили перины бросить и приняться за коней да за свиней. А кони по ту сторону реки были что красные девицы. Со всей округи приезжали сюда барышники, евреи и цыгане и, чмокая от удивления, переплачивали и так уж осатаневшим от жадности мужикам. Мы решили, что за зиму будет достаточно угнать за Вислу несколько коней, тогда мы сможем прилично одеться и нам хватит на арак, на ром и на крестьянский контрабас на любом гулянье.