Вот так и медсестра со мной: мазнула ваткой по шву и про претензии не спросила.
Лежать в отдельной палате, может и почетно, но скучно: не с кем поговорить. Постовая сестра прилетит по первому свистку, но не станешь же вызывать ее только для того, чтобы язык почесать?
Телевизора нет. Приёмника нет. Газеты читать нет сил. Поговорить не с кем.
Мать и Светку пускают только после пяти вечера. Голые стены, выкрашенные нежно-салатовой водоэмульсионкой, белая тумбочка, белая кровать и окошко с белыми занавесками. Скучно тут выздоравливать, домой хочется.
Во двор. К пацанам.
Неизвестно, сколько я тут, как герой, героически проваляюсь? Может, неделю, а может и месяц. Доктор темнит с моей выпиской, но и без доктора понятно, что "проникающее ранение печени" это серьёзно и надолго.
И стало мне тоскливо...
Тоскливо и обидно за свою трудную судьбу и самого себя жалко. В учебке на мне, курсанте, отыгрывались молодые сержанты за моих земляков-демблей, ушедших домой за неделю до моего появления в части. Во войсках чуть не убили опять же за земляков-дембелей. Только обтесался во взводе, комбат перевел меня в пехоту. Не успела устаканиться моя жизнь в пятой роте, как картавый уродец Паша-террорист упёк меня в ссылку за двести километров от полка. Все мои однопризывники-сержанты уволились как белые люди в мае, а я, как позорный негр, на два месяца позже и не через "палатку дембелей", а через губу. Два года ждал возвращения домой, чуть не каждую ночь во сне видел этот светлый, день... и в первый же вечер угодил в больницу. Не везет мне в жизни. Так не везет, что в карты лучше не играть.
Тот, кто пишет мою биографию в Книге Судеб, макает ручку явно не в те чернила.
Если бы чернила были подходящие, то и биография была бы не чета моей: английский язык, фигурное катание, музыкальная школа по классу арфы. Никакой бы Советской Армией в такой биографии не пахло, никаким бы Афганом не воняло!
Мальчик-ботаник, мамина отрада.
И девочка бы у меня была не Светка. У мальчиков-ботаников девочки-ромашки.
Грустным мыслям о своей горькой судьбине предавался я не более двух часов, потому что перед самым обедом, когда в коридоре загремели бачками и термосами, в мою отдельную комфортабельную палату вошли посетители - три пацана чуть постарше меня. Эти пацаны были не с моего двора и не принадлежали к числу моих знакомых. На каждом, не смотря на жару, была джинсовая куртка.
"Журналисты, что ли?", - удивился я их приходу, - "Статью о моем подвиге пришли писать".
- Семин Андрей Борисович? - уточнил один из них.
- Я, - начало интервью показалось мне несколько странным.
- Вам придется ненадолго проехать с нами. Необходимо кое-что уточнить.
"Что тут можно "уточнять" и кому это "необходимо"? Вместо того, чтобы гулять по родному городу, кушать мороженое, пить газировку, встречаться с друзьями, я, как дурак, валяюсь тут с пропоротым боком, который никак не хочет заживать и со мной всё предельно ясно".
- Я не могу, - отказался я от такого несуразного предложения, - Я болею.
- Сейчас вам помогут.
Ближайший к двери пацан вышел в коридор и позвал медсестру. Сестричка, поглядывая на меня с состраданием, попросила кого-нибудь из троих помочь ей одеть меня. Двое стали ворочать меня и так и сяк, пока она надевала на меня трико и майку, а я успел понять, почему ребята парятся в куртках по такой жаре - под куртками у них были пистолеты в кобурах.
"Никакие они не пацаны", - догадался я, - "а самые настоящие милиционеры".
Голова принялась соображать:
"Зачем милиционерам понадобилось меня забирать из больницы?", "Почему милиционеров трое?", "Трое на меня одного, вдребезги больного, обессиленного - это сильный перевес", "Почему они вооружены? Капитан приходил ко мне безоружный и один", "Значит, капитан меня не боялся, а эти боятся", "Или им приказали меня бояться", "Какую опасность и для кого именно могу я собой представлять, если мне так плохо, что не хочется даже шевелиться?".
Вызванная медсестра, глядя как дева Мария на приготовленного к распятию Христа, сноровисто одела меня. Меня подняли с кровати, двое встали по бокам и поддерживая под локотки, провели коридором на лестницу и дальше, на выход. На улице меня погрузили в уазик-буханку, похожую на медицинскую, только без красного креста на борту.
- Вези осторожней, - попросил старший из милиционеров водителя, - Не тряси.
Буханка тронулась и не спеша покатила по улицам родного, два года невиданного города. Голова продолжала соображать причины моего неожиданного похищения из больницы. Более-менее подходящая версия была одна: кто-то из моих знакомых, пока я два года служил, успел устроиться в милицию, подговорил товарищей разыграть меня, а сам приготовил мне сюрприз.
"Ну, конечно!", - убеждал я сам себя, радуясь простоте разгадки, - "Сейчас мы приезжаем на место, а там - пиво, водка, девочки. А милиционеры такие неулыбчивые, потому что у них роль такая - напугать меня, чтобы потом сильнее было облегчение, как к накрытому столу привезут".
Шутка!!!
"Хоть и дурная, но ничего себе шутка. Я бы так шутить никогда не стал, но я же и не мент".
Буханка повернула в центр.
"Интересно, в каком именно кабаке для меня стол накрыли?".
Из окошка мне было хорошо видно, как мы проехали мимо Центрального Кабака и свернули на улицу, на которой отродясь не было ни одного питейного заведения - Льва Толстого. Буханка замедлила ход и свернула во двор республиканской прокуратуры. Во дворе машина остановилась, старший пошел в задние, а двое его коллег остались меня сторожить. От жаркого солнца и темной краски кабина раскалилась, внутри было как в духовке, но выйти на свежий воздух мне никто не предложил. Появилось смутное предчувствие, что мне сегодня не нальют. Не за накрытым столом, не в компании друзей детства и раскованных прелестниц с голыми коленками сидел я сейчас, а обливался потом внутри гнусной душегубки с расхлюпанным карбюратором, от которого внутрь салона шли густые пары бензина, что вкупе с духотой вызывало у меня дурноту и позывы на рвоту.
- Ты где служил? - спросил меня один из сторожей с пистолетом.
- В стройбате.
- Да брось ты! Мы же знаем, что ты с Афгана. Я в Кандагаре служил, Серега в Кабуле, Игорь из Герата.
"Земляки, значит", - подумал я, - "Братство по оружию".
На душе стало легче: "свои".
Свои не выдадут. Свои, бывшие там, откуда только что прибыл я. Свои, повидавшие всё то, что видел я. Свои, немногим ранее меня прошедшие... вернее, я, чуть позже них прошел их Путь, путь службы, шаг в шаг, след в след в тех же диких горах и голых сопках по палящей жаре под солнцем южным. Свои, прошедшие ту же школу, что прошел я, воспитанные так же, как воспитали меня: долг, верность Присяге, воинская честь, солдатское братство, сам погибай, а товарища выручай и всё святое, что есть во мне - есть и в них.
"Я у моих родных братьев и бояться мне нечего!" - это я знал точно.
Гражданским не понять, что такое последний глоток воды из горячей фляжки, разделенный с другом на окруженной духами сопке...
Не понять: кто для тебя пацан, стоящий в одном с тобой строю. Кем становятся тебе те ранее незнакомые пацаны, с кем по духовенству получал черпаческие затрещины и раздавал их, сам став черпаком, с кем грузил и подметал, с кем вместе тянул караулы и летал по нарядам, которые меняли тебя на посту, которым ты сдавал дежурство по роте, с кем вместе чистил оружие и обслуживал ласточку вашего отделения, с кем варил чай в парке и жарил картошку в каптерке, с кем рубил фишку и делился последним на операциях, с кем спал на одной плащ-палатке и укрывался одним одеялом, с кем долгие месяцы ты ел одну пищу и ломал один хлеб, дышал одним воздухом.
Все мысли, вся кровеносная система становятся вашими общими мыслями и вашей общей кровеносной системой, вы мыслите одинаково и понимаете друг друга без слов, лишь по движению ресниц и направлению взгляда. Роднее родного брата становятся тебе эти пацаны, ты становишься ими, а они становятся тобой. Вот это и есть Боевое Братство.
Общая система кровеносных сосудов и абсолютная одинаковость поступков и мыслей.
Еще не успеют закрыться за тобой, восемнадцатилетним, металлические ворота части с крупными красными звёздами, с первых твоих шагов в Армии, сделанных еще не строевым и не с левой ноги, правильное понимание Боевого Братства прививается тебе всем укладом жизни. Прививается тем легче, и входит в тебя тем надежнее и глубже, что никакого другого, непохожего опыта ты еще нажить не успел и дурными примерами неиспорчен. Целых два года, твоих первых два года настоящей, взрослой жизни ты каждый день и в любую минуту наблюдаешь и соглашаешься: да, либо ты живешь по законам Боевого Братства, понимаешь их верно и без искажений, разделяешь их полностью, соответствуешь им всецело - либо опускаешься в чмыри и живешь не солдатом, а затраченным, всеми презираемым чмырём.