Да я, в общем, и согласен. Только вот работа у меня немножко другая, чем она знает,поэтому она все не может ее увидеть. И упорство нынче требуется в другом, чем тогда.
А так-то я согласен.
Конечно, я понимаюне гуталин ее расстроил, ее все беспокоит тот не совсем обычный путь, который я выбрал в жизни. Наверно, ей было бы спокойней, если бы я взял навсегда надежную и всем понятную профессию, с хоть и не большим, но постоянным окладом, и пусть медленным, но неизбежным продвижением по службе. Как Женя Лабунец, наш сосед.
Конечно, ей было бы спокойней, если бы я угомонился и стал обычным служащим, как Лабунец,только не думаю, чтобы она в глубине души этого действительно хотела.
Вообще, я давно заметил, что она, конечно, значительно шире всех этих прописей, которые сейчас произносит, но, может, она и сама не знает об этом, а может, специально скрывает, заботясь, как бы я не запутался и заодно не «спортился».
Вот, возьми, Женька,все еще продолжает,ведь звезд не хватал. А глядишь, худо-бедно... А ты, со своими великими идеями? Пан или пропал? Как бы не вышлопропал. И главноезачем? Есть у тебя профильвот и зарабатывай им деньги...
В середине этой фразы вдруг звонит телефон, и последние слова она договаривает уже в трубку. Да, это постоянная ее привычказаканчивать фразу в телефон. Этим она как бы подчеркивает свою колоссальную занятость. И только потом уже:
Алле? О, Марья Николаевна! Наконец-то! Зазнались, зазнались...
Марья Николаевнадавнишняя подруга, с которой они вместе учились. Теперь она жена министра, но часто звонит матери из Москвыминут по сорок беседуют, по часу.
...Что? Как Сима? (Это мой брат.) Предлагают ему двухкомнатную. Но знаете где? За Красненьким кладбищем! Представляете? Он так прямо и закричал на комиссиисчитаю это издевательством!
Ничего он не кричал. Вечно она все преувеличивает, словно ей мало.
...Да, да... Смотрела... Постановочная вещь, безусловно... Да, по сравнению с романом проигрывает, безусловно... Я, знаете, буквально проверяла по тэксту. Да, по тэксту...
Поздний вечер. Опять она сидит перед телевизором, смотрит и даже, я вижу, переживает. Удивительно, насколько мало нужно, чтобы привести ее в волнение. Наверху труба лопнула, и потолок немного потекнебольшое темное пятно,так для нее этовсе, конец света, целая трагедия. Я давно ей говорю: нужно снизить уровень переживаний, так тоже нельзяволноваться из-за каждого пустяка...
А недавно приходит совершенно бледная:
Сейчас мне парикмахер ужасную вещь рассказал. Один его знакомый шел по тротуару, и вдруг с поперечной улицымашина, и прямо на неготрах! Хорошо, он не растерялся, успел вспрыгнуть на кабину, так ему только два ребра сломало. А задумайся ончто было бы, а? Представляешь?
Ну, послушай,говорю я,это даже не твой знакомый, а парикмахера, да и то вряд ли. И может, вообще, все тут в сто раз преувеличено, и машина только собиралась, а тыуже...
И сейчасидет на экране совсем уже чушь, какой-то нелепый детективона и то волнуется:
Ой, сейчас он его убьет! Вот этот шпион, да? Или этот? Ой!
Мама!кричу я.Не смей переживать! Никто не шпион. Все это прекрасные люди, наши советские артисты, никто никого не убьет.
Ну, тебе-то вообще все безразлично!
Так. Получил.
Я подхожу к окну, достаю между стекол пропитанный жиром сверток с ветчиной, выхожу на кухню. О, горчица! Хорошо. Кажется, соседская. Ну, ничего страшного. Все равно они разрешат. Не будить же.
И вдруг из комнаты вылетает мать, хватается за банку, натянуто, неестественно улыбается и кричит, но почему-то шепотом:
Оставь, что ты делаешь? Слышишь, оставь! Это не наша!
Наконец выкручивает банку у меня из пальцев, тяжело дыша, ставит ее на стол. И вдруг заплакала, совсем неожиданно, внезапно...
...Я ухожу к себе, ложусь в постель, залезаю между прохладными простынями... А она-то все сидит, штопает небось какой-нибудь старый чулок, натянув его пяткой на скользкую перегоревшую лампочку.
Да, конечно, сейчас уже и прачечные, и чулки можно новые покупать, когда старые рвутся, а не сидеть вот так по ночам. Но у нее уж такая привычкавсе время что-то делать, пока не свалишься.
И действительно, раньше иначе было и не прожить. Особенно раздумывать, колебаться было некогда. Помню, как в войну она тащила нас троих. Ничего не было. С поля, за двадцать километров, принесет мешок сахарной свеклы на зиму, наколет дров и уже поздно вечером поставит чугунок со свеклой, парить. Получалось что-то сладкое, рассыпчатое, пресноене до вкуса...
Вставала она тогда часов в пять. Семь километров до работы пешком. Семь туда, семь обратно. Так же примерно и после войны. Тогда действительно от каждой мелочи, от любого слова многое зависело, если не все. И теперь, жизнь легче стала, а она, уже по привычке, живет все так же, как тогда...
И теперешние ее чрезмерные волнения... Тогда и правда каждый день происходили события, от которых, например, зависело наше здоровьеесли не жизнь. Сейчас уже таких опасностей не встретишьтак часто. А масштаб переживаний остался. Только уже перенесла она их на события более мелкие, более удаленные...
Последнее, что я замечаю,как светлая, лучистая щель в ее комнату вдруг становится темной.
НА ПРОЩАНЬЕ
1
Я гляжусь в никелированные шарики на спинке кровати, их много, разной величины, и в каждом виден ятоже неодинаковый, но везде с растянутой вширь головой, с длинным, уходящим за пределы видимости ртом.
Кровать, как я вспоминаю со сна,с подзором, с белой занавеской, закрывающей темное пространство между краем одеяла и полом. Подзор вышит мережкой,темные дыры, обметанные по краям белой ниткой. По краям он примотан к ножкам, а в середине немного провисает, пузырится.
Окна почти не видно, все оно заставлено цветами, вернее, прочными жесткими листьями в розовых горшках на деревянных ступенчатых подставках. Сквозь эти листья и пыльные стекла проходит неясный желтоватый свет.
Верхнее стекло играет,если подвигать головой и найти точкусерая водосточная труба на доме напротив вдруг ломается, одно колено ее уходит резко влево и стоит отдельно, соединенное с остальной трубой только серыми размытыми зигзагами с краев. Видны ухваты, вбитые в стенку, стянутые ржавой проволокой, на которых держится труба.
Да это и не окно, а застекленная дверь. Когда наконец можно сдвинуть пыльные цветы, раскрыть дверь, с треском прорвав белую бумагу, соединяющую половинки, и выйти на железный, ржавый балкон, становится страшно: от близкой крышиможно достать рукойи от того, как далеко внизу гулкий двор.
Слышно, как там скребут лопатой, и ясно различаешь звонкость тонкого изогнутого железа и сочность пропитанного водой, грязного, с острыми краями снега.
Потом слышен звон упавшего на асфальт лома. От удара ломом в серой утоптанной поверхности проходит белая трещина, от второго удара откалывается и катится на голубом боку гладкий кусок льда.
Потом их сгребают в кучу,слышно, как льдышки стукаются друг о друга, с шуршаньем съезжают с широкой фанерной лопаты, обитой по краям жестью.
С шарканьем начинают мести. Коричневые, темно-вишневые прутики метлы все вместе плавно изгибаются, стираются об асфальт до белизны.
И вот асфальт уже чистый, сухой, как летом, с белесыми точками от прикосновений лома. Слышится тарахтенье, запах бензина,во двор въезжает низкая красная тележка.
Из водосточных труб с грохотом начинают вываливаться прозрачные зеленоватые цилиндры.
Надо поесть. Голова кружится, звон. Пошел, пошарил по столам на кухне. Нашел: яйцо с синей печатью, сардельку с белой ниткой на конце. В кипящую воду опускаю яйцо на ложке. Сардельку ем так,пружинит, как резина. Разбиваю яйцо. Да, самый противный вариантбелок сварился, а желток жидкий, течет. Скорее проглотить, целиком. Взял фарфоровый чайник, сунул клювик в рот, попил заварки, так и не видя ее. Еще нашел в картонной коробке засохший, шуршащий, шершавыйв сахарном пескетрехцветный кирпичик мармелада. И вот сижу. Есть уже неохота. Но настроение паршивое. Разменял свой острый, чистый, прекрасный голод на такую безвкусную, бестолковую, случайную еду!