А какой он? спросила я.
Рожа бандитская, ответила Катя. Ты постель заправила?
Скоро опять ложиться.
И Катя, ворча, потопала наверх. Она все время маялась, искала себе хоть какое-то занятие, чтобы оправдать свое здесь присутствие. Я-то выросла, а ее дочкам нужно было еще немного, чтобы встать на ноги.
Наверное, я любила Катю. А, может, и нет. Не знаю. Всегда сложно сказать, любишь ли человека, когда видишь его каждый день. Теперь я точно ее люблю. Любить в разлуке намного проще кого угодно.
Катя заинтриговала меня еще сильнее, я спустилась в столовую, встала на колени перед дверью и заглянула в замочную скважину. Я увидела только мамины ноги, она скинула туфли и шевелила пальцами.
Серьезно, Толичка? спрашивала она.
А ты как думаешь? он смеялся. Я другой человек, не, по серьезу. Вообще другой. Других таких не знаю. Я вчера под водкой был, праздновал, значит, освобождение, смотрюи на небе звезды.
Как осколки от бутылки водочной, засмеялся папа.
Не. Просто как-то удивился. Я их сколько не видел нормально? Такое это счастье, ей-Богу. Счастье-пресчастье.
Дверь распахнулась, выскочила Люся с пустым подносом, лицо у нее раскраснелось, я еле успела метнуться в сторону.
Вот мудак, пробормотала она.
Кто? спросила я полушепотом.
Дед Пихто! ответила мне Люся. Нелюбовь у нас с ней была абсолютно взаимная. Люся была верткая и злая сорокалетняя баба, которая, как мне казалось, всячески крутила перед папой хвостом. Я невзлюбила ее за это с самого начала. У меня была паранойя, что как-нибудь, когда меня по какой-то странной причине не будет дома, у мамы случится приступ, и Люся ей не поможет.
Она была красивая блондинка, но красивая по-злому, как кошка. Ее только очень сильно портил крупный, красноватый нос, совсем не женственный. Я надеялась, что папа этот нос тоже заметил.
Люся ушла, размахивая подносом у крутого бедра так, словно собиралась кого-то им огреть.
Да а чего она злится? услышала я. Я же не сказал, что она ща шалава! Да и вообще это не плохо. Мария Магдалина же тоже, да? Я это читал. У меня просто глаз-алмаз, я только про это.
Тебя, Толик, только из клетки выпустили, сказала мама. У тебя еще акклиматизация.
В штанах у него акклиматизация, сказал папа.
Это точно. Глобальное потепление.
Он вдруг выскочил за дверь, рухнул на колени.
Эй, Людмила, вернись, я тебя люблю! Откуда тебе знать, может, я твой Руслан!
Я сказала:
Здравствуйте.
Он вздрогнул, взглянул на меня, хотя мы были совсем уж рядом, с удивлением.
Здорова, Ритка!
И обнял меня, к тому же. От него пахло потом и табаком, и тем и другимодинаково сильно. У него было два золотых зуба, два золотых клыка, остальныежелтовато-серые, блестящие, короткие.
Он сказал:
Слушай, вот это ты реально выросла!
В одном Катя оказалась правау Толика, папиного друга, была совершенно бандитская рожа. Описать егодело сложное. В целом, он походил на зэка, какими я их себе представлялатощий, болезненный. Прямой, крупный нос алкоголически раскраснелся. У Толика было хитрое крестьянское лицо, щеки запали, на высоких, но мягкого абриса, скулахтоже какие-то оспины, следы болезни или драки. Была на нем даже печать вырождения, не знаю, ощущение какой-то болезненности среды, из которой он вышел, будто уродливость его жизни отчасти передалась и ему. Отпечаток судьбы на лице, судьбы глубоко провинциальной, угольно-черной. С другой стороны в нем сияло что-то странно располагающее, простое и красивое, даже возвышенное.
У него были большие, синющие глаза, аристократический лоб в чахоточной испарине, прекрасные, тонкие губы, и волосы такие светлые, что он казался сильно выгоревшим под совершенно безжалостным солнцем.
Таким я его встретила, в майке-алкоголичке и старых трениках с тремя полосами. Под бледной кожейсинюшные татуировки, тусклые, такого цвета, как вены. Чернели только надпись "экспроприация экспроприаторов" и пистолет под ней. Эта татуировка была нанесена хорошей краской.
Ты че, не помнишь меня?
Я смотрела на него упрямо и жадно, пытаясь понять, знаю ли. Что-то в его чертах было теплым и знакомым, как тайные знаки детства, как старые вещи.
Он вдруг улыбнулся мне так тепло, что лицо его стало божественно красивым.
Все норм. Не помнишьтак не помнишь.
Толик вздернул меня на ноги и еще раз обнял.
Ну ваще! постановил он, достал из кармана сигарету и быстро закурил.
Витек, дочура-то вся в тебя! Алечка, красотка, ни одной в ней косточки твоей, Витек тебе изменяет, дело ясное!
Вдруг он метнулся в обратно в столовую с неожиданной для его убогого, изможденного вида быстротой и легкостью.
Мама засмеялась.
Витя, с Толиком все по-прежнему.
Да, понты одни, сказал папа. Я только слышала их голоса, стояла, как будто меня пристукнули чем-нибудь серьезным по голове.
Наконец, я, вслед за Толиком, зашла в столовую. На столе стоял здоровенный вишневый пирог, коронное блюдо нашей кухарки Тони, в чашках чернел чай, горел камин, язычки пламени, веселясь, терлись друг о друга. Я вдруг испытала к Толику такое сочувствие. Не в смысле жалость, а именно со-чувствие, почувствовала вместе с ним, как теплый дом у осени за пазухой отличается от тюремной слякоти и серости. Он был счастлив, бесхитростно и независтливо.
Я все-таки его помнила, как-то отдаленно, едва-едва.
Рита, это Толик. Ты его, наверное, не помнишь.
Он с нами поживет, сказал папа. У него сейчас сложности с адаптацией.
А, сказала я. Хотя, по-моему, адаптировался он уже неплохо. Как у себя дома.
Корни пустил, сказал Толик, посмеиваясь. Он закурил вторую сигарету прямо от первой, отломил кусок пирога и плюхнул его на тарелку.
А чего, где учишься? спросил он. Ща, пожру и дам подарок тебе.
Я села за стол, мама тут же налила мне чаю и положила кусок пирога.
Я не учусь.
Ну и хер с ним, сказал Толик. И не надо. Горе от ума, да? У меня мать с отцом всю жизнь без образования, и ничего, справились. Он, правда, в тюрягу сел, а она пыталась меня убить, потому что голодуха, и оба умерли потом. Но, в остальном, и без образования нормально прожили.
Я не поняла, смеется Толик надо мной или нет. Может, он смеялся над самим собой, а, может, был абсолютно серьезен.
Толик отломил пальцами кусок пирога, полезло красное варенье, казалось, он копается в чьих-то внутренностях.
А у папы в руках были вилка и нож. Я подумала: ел ли так папа, по-обезьяньи непринужденно, прямо руками, хоть когда-нибудь.
Толик засунул в рот здоровый кусок пирога, помотал пальцами в разогретом каминным жаром воздухе, облизал их.
Во, короче, рассказать и нечего особо. Целый день одно и то же, спишь, когда можешь, чтоб не существовать особо.
Как знакомо, подумала я.
А потом бам! Падаешь, ударяешься головой, и вот ты уже не Савл никакой, а Павел самый настоящий.
Ты, я смотрю, в религию подался.
Толик почесал синюю богородицу на груди.
Ну, да. Читал там всякое.
Он постучал пальцем по голове.
Не для средних умов.
Мама сказала:
Толик, так что там с тобой случилось?
А, сказал Толик. Алечка, такая со мной случилась херня.
Он всегда так нежно, так отчаянно называл маму Алечкой. Алечка-лялечка. Он знал мою маму, как никто на свете. В этом кукольном имени было все самое важное о ней.
А тогда я понялаон ее любил, или даже любит. Почему-то это меня порадовало, я к Толику как-то прониклась.
А Толик взмахнул блестящими от вишневого сиропа пальцами, пальцами, будто в крови, и сказал:
Короче, меня головою так сильно там приложили. Курочки бы ща, да? Голодный, слов нет ваще никаких. Слушай, слушай, меня так сильно по голове отхерачили, что я стал, воистину, другим человеком!
Но ты не стал, сказал папа. Он вертел в руках нож, глядя на Толика, смолившего сигарету. Папа давным-давно бросил курить, и сигарета взволновала его впервые на моей памяти. А ведь мама при нем постоянно курила.
Да я стал, сказал Толик безо всякой обиды, махнув рукой, мол, не понимаешь ты ничего. Витек, я ваще теперь не такой, как был раньше. Это все из-за удара по голове. Вот, да, а вы говорите ударился в религию. Ударился, ну да! Ударился!