Но презрение не исключает этой возможности африканистый эсэсовец добился своего: в сопровождении двух солдат он вошел обратно в ворота и, подойдя к нашей колонне, бросил мне узелок, в который он завязал свои шахматы.
Как же так? пробормотал я. Спасибо! И хотел добавить: счастливо тебе! Но слова замерли у меня на губах, я увидел его жест ребром ладони он полоснул себя по горлу. Его соотечественники вернули его к другим его соотечественникам, а потом все они влезли в грузовики и уехали.
Вот и у меня все-таки оказался багаж.
Но далеко нести мне тот узелок не пришлось. Наш путь из советского лагеря лежал в сторону города, длиною этот путь был в километр и привел нас на другую сторону шоссе. Там стояли два больших дома с бывшими конюшнями, и, когда мы к концу длинного дня поставили вокруг всей территории двойное ограждение, наш новый лагерь был готов.
Это был польский лагерь, комендантом был поляк, штатский, часовые были вооруженные поляки, тоже штатские, и мы были теперь в плену у поляков.
Я допустил ошибку, сказав, что я второй раз в плену у поляков, и еще одну, сказав, что не так уж это удивительно, ведь мы в конце-то концов в Польше.
Чему только люди не придают значение! Так, мои соседи настаивали на том, что они немецкие солдаты, в честном бою попали в плен к советским солдатам и потому их не имеют права вот так, за здорово живешь, запродавать сегодня полякам, а завтра, глядишь, готтентотам.
Или даже французам, сказал банкир.
Теперь ясно было, что я не единственный, кто допустил ошибку.
Но тема эта на первых порах еще не обрела решающей значимости, нас взволновала поначалу более животрепещущая: фольксдойче, польские немцы, собрались, видимо, забрать власть в этом лагере в свои руки. На другой стороне шоссе, на советской, они не играли никакой роли, быть может, русские считали их помесью поляков с немцами, а подобная помесь не слишком-то располагала к себе русских; но под польским началом обнаружилось, какое преимущество давало знание языка этой страны, и фольксдойче использовали это преимущество на все сто процентов.
Однако это только казалось, будто само собой разумеется, что лагерное начальство их поощряет, вообще-то поляки не слишком лестно отзывались о бывших близких соседях, зачастую будущих соглядатаях, и самые продувные фольксдойче ни единого словечка не роняли по-польски, если поблизости случался бело-красный конвоир.
И все же в этой крошечной державе на шоссе, ведущем в Пулавы, фольксдойче, кажется, собрались сколотить четвертое, наряду с русскими, поляками и имперскими немцами, сословие, только нового типа, а именно господствующее. Они пролезли всюду, завладели кухней, оккупировали прачечную и, главное, поставили у ворот своего раздатчика. Не сказать, чтоб от него зависела наша жизнь или смерть, но вот достанется ли тебе чуть больше хлеба, а то еще помидор или огурец, очень и очень даже зависело от человека, который играл роль посредника между горожанами, бравшими помощников иной раз на почасовую работу, а иной раз и на целый день, и нами, голодными работягами.
Не прошло и двух-трех дней, как раздатчики, уже сколотившие свою группку, заставили одну из рабочих команд построить им некое подобие судейской вышки, какие бывают на теннисных кортах. Четыре ее опорных столба обили внизу досками, так что получился большой ящик, и все, кто возвращался с работы, где давали поесть, обязаны были положить в этот ящик свой взнос. А кто забывал сделать взнос, того очень скоро забывали и раздатчики.
Нельзя было не признать, что сидящий на вышке должен говорить по-польски, но «десятину» у подножия вышки мы признавать не желали, и однажды каждый из нашей группы в пятьдесят человек, занятой на дорожных работах, возвратившись вечером, швырнул в это «хранилище процентов» по увесистому булыжнику, забросав помидоры, огурцы, яблоки и даже хлеб; а раздатчик, следивший за сдачей взносов, оказался таким дуралеем, что поднял дикий шум. Так был положен конец налоговой системе, что быстро подорвало и господство фольксдойче, эти люди разом потеряли оборотные средства, а без них не очень-то повластвуешь.
Кое-что я и по сей день нахожу весьма забавным: лишенные могущества властители поддерживали свой дух неким музыкальным упражнением каждое утро и каждый вечер они собирались и хором пели церковный гимн, всегда один и тот же.
Мужской хор, поющий по-польски, ничего не говорит ни уму моему, ни сердцу, я даже не поинтересовался, что именно они пели. Но вот сейчас, мысленно переносясь вперед, в ту часть своего повествования, которую мне еще предстоит рассказать, я вижу, что в Пулавах только лето прошло в сопровождении песен, последующие этапы не отмечены более музыкой, что, впрочем, если вспомнить условия нашего существования, меня ничуть не удивляет. Правда, впоследствии немалую роль сыграло соло на трубе, повторявшееся все снова и снова, но тогда, в маленьком польском лагере в Пулавах, до тех событий было еще очень далеко.
Для моего дальнейшего жизненного пути этот лагерь особого значения не имеет, а потому я покажу еще всего два-три его моментальных снимка. Кстати, у меня ничего, кроме них, нет, а найдется что-нибудь существенное, так в надлежащем месте я о том расскажу. По-иному не поступал я до сих пор и с другими эпизодами моей жизни; я хочу сказать, что, воспроизводя их, я вовсе не создавал законченные полотна, а позднее всегда сообщал в дополнение то, что считал нужным упомянуть. Итак, назад в малый лагерь на шоссе между станцией и городом Пулавы.
Если иметь в виду все, что случилось со мной до него, и все, что случилось после, не удивительно, что этот краткий период представляется мне теперь не только по-летнему светлым, но даже овеянным какой-то сердечностью это было едва ли не идиллическое существование, хотя с летом оно не имело ровным счетом ничего общего.
Ведь лето было и там, где были клопы; оно было и там, где я, лежа на песке, горячо верил, что стоит мне зажмуриться, а потом быстро открыть глаза, как тень на солнечных часах сделает мощный рывок к заветному часу раздачи пищи, спасительный шаг к следующей кормежке; лето было и тогда, когда сорняки за оградой лагеря так вымахали, что заслонили от меня переплетением своих вонючих стеблей горизонт, где в дальней дали остался городок Марне; лето было и тогда, когда воды едва хватало, чтоб напиться, и вовсе не хватало, чтоб умыться, когда от нас несло как из сортира, а из сортира как от нас; лето было и тогда, когда мы едва все не погибли, когда многие умерли и когда мастер Эдвин из Коло погиб как по своей вине, так и по нашей.
Но сегодня мне видится, что в том маленьком лагере наш плен словно прерывается, и хоть это не соответствует действительности, но и не очень преувеличено.
Там мы часто оставались без конвоиров, возвращались с того или иного места работы в лагерь одни, а пересекая Рыночную площадь пели. И за песню нам давали кое-чего поесть. Да, жители соседних домов, торговки на рынке, крестьяне.
А однажды, когда мы копали какую-то гнилую канаву и варили себе картошку, я просто зашел в чей-то садик и попросил лук. И получил, три луковицы.
Когда же у вокзала мы нашли дохлую лошадь, лагерное начальство разрешило нам притащить ее в лагерь; мы сварили что-то вроде гуляша.
А молодая женщина из рабочих, прокладывающих телеграфную линию, осчастливила меня кружкой молока, и на какой-то миг я вспомнил, чем только они не могут нас осчастливить.
Да, конечно, Брецина, с которым мы играли там в шахматы и который добровольно вызвался в отряд минеров, потому что там полагался двойной паек, взлетел на воздух, а ведь в солдатах был с тридцать восьмого и не потерял человеческий облик.
И еще дизентерия, от нее не уберечься, а первым от нее умер фельдфебель, который любил командовать, у которого был багаж, которому я влепил оплеуху, потому что он требовал, чтобы я приветствовал его даже в плену.
Несчастные случаи тоже, понятно, бывали. Так, на маленькой верфи один из наших попал под железную плиту, а двое наших сварили себе грибов и умерли, совсем как на гражданке, а одному из-за чесотки отняли руку, но уж очень он был грязен, а потому сам виноват.
Но веселых эпизодов, сдается мне, случалось куда больше. Однажды я даже напился конвоир нашей команды, работавшей на стройке кинотеатра, настоял, чтобы я угостился его самогоном.