Детей отвели в подземный зал со сводчатым потолком, где было полно пустых клеток, в противоположной стороне начинался коридор, в конце которого виднелась подъемная решетка. В тесных клетках имелись изогнутые ворсистые валики, придерживавшие плечи так, чтобы голова заключенного торчала снаружи, от них исходил медово-приторный запах тухлятины. Заперев детей в клетках, их обрызгивали водой из шланга, не снимая повязок, которые на висках уже порядком подгнили. Дети томились, покачиваясь из стороны в сторону, они настолько изголодались, что порою из горла вырывался яростный крик, переходивший со временем в уже не прекращающийся вой. Но его перекрывал громкий шум, проникавший через вентиляционное окошко. Детей продолжали поливать, чуть ли не грозя затопить водой, чтобы они замолкли, и на стоны не обращали внимания. Руки по-прежнему оставались связанными, и в клетке, где скрученное тело уже почти ничего не чувствовало, оставался свободным лишь рот, порой удавалось высвободить ногу или двинуть коленом, тогда, прикасаясь к проржавевшим перекладинам кожей, они пробовали распознать, что именно процарапали там ногтями прежние пленники, никто не выводил слов «свобода» или «смерть», никто не писал «люблю» или «ненавижу», никто не оставлял своих имен, там были слова непредсказуемые и, по всей видимости, бессмысленные, обозначавшие не какое-нибудь понятие, а, к примеру, цвет, никто не процарапывал слов «я надеюсь», вместо этого выводили «желтый», никто не выскабливал «месть», вместо него значилось «шляпа». Были моменты, когда почти парализованные пальцы или распаленное плечо, пытаясь найти другую опору, натыкались на совершенные линии цифры, относившейся, казалось, к самой клетке, бывшей ее инвентарным номером или каким-нибудь кодом, и цифра эта дьявольским образом совпадала с той, что была выведена на лбу и губе. Тогда они хотели уничтожить подобное грозное сходство и терли эти места, надеясь, что одна цифра сотрет другую и они смогут выйти из клетки, утратив всякую идентичность, надеясь, что, лишившись номера, клетка в растерянности сама их отпустит. Доносящийся снаружи гул все нарастал, подобно бушующему приливу, прибой задавал ритм движениям, пока они силились стереть с перекладин цифры, наполняя рты кровью и ржавчиной, пуская заразу, в раны на лбах. Подонки их бросили, не попрощавшись, даже не подойдя к ним после того, как получили причитавшиеся деньги; единственной заботой для негодяев было наладить с детьми контакт, чтобы как следует их выдрессировать, соразмерив общий вес тел и натренированность ножных мышц, а потом выставить все это в выгодном свете и получить максимальную прибыль. Теперь же они решили передохнуть перед тем, как займутся поимкой для очередной партии, малыши остались без присмотра в подвале, они накормили их и напоили наркотиками, чтобы те двое суток проспали. Подонки спускали большую часть денег, полученных из сальных рук Башки, во время празднеств по случаю состязания; хотя толпы были везде, они старались уйти в городе как можно дальше от шумной арены. Почти все лавки превратилась в таверны. Пока все готовились к празднеству, Петрушка, Малютка и Перо во главе с Волком, бороздя улицы, разыскивали Пирата и хлестали на каждом привале худое винище.
Получив билет на завтрашнее состязание, Пират долго бежал. Устроившись позже в городском саду возле эстрады, он разглядел неподалеку уставившегося на него человека в меховой шапке, с водянистым взглядом и улыбкой, приводящей в отчаяние, и узнал в нем Луну. Десяти дней не прошло с тех пор, как он пожертвовал одним из свинцовых шлемов, дабы как следует утяжелить мешок, он сам запер замок, подвешенный к железному хомуту на шее, словно стремясь сохранить голову в неприкосновенности, оберегая ее целомудрие и ограждая от раболепства, теперь он припоминает,должно быть, он совершил ошибку, он машинально протянул ключ Волку, и с тех пор они о том больше не говорили, так что мешок, который он спихнул в озеро, мог быть набит таким же хламом, что был в чехле, брошенном с таким удовольствием к ногам перепуганного Луны; он в точности помнит, что сам завязал мешок и на какое-то время ушел из подвала, потом он видел, как мешок грузят в фургон, но зачем же он выходил? Может, Волк придумал какой-нибудь повод, чтобы на несколько минут от него избавиться? Теперь ему кажется, что он ушел из подвала, чтобы взять что-то в фургоне, но времени было слишком мало, чтобы вытащить отяжелевшее от беспамятства тело из мешка и заменить чем-то поддельным, к тому же, сквозь черное одеяние, которое сшил Перо, во многих местах проступили липкие пурпурные пятна, когда мешок выгружали, это могло быть только кровью Луны и не чем иным, пройдохи не могли бы додуматься подделать и это. Когда он бросил мешок на дно озера, ему показалось, он видит, как оттуда поднимаются и лопаются на поверхности пузыри, как кривыми путями стремится вверх воздух, пузыри были большие и совсем маленькие, дыхание прерывалось, прежде чем исчезнуть совсем, обозначая ему, что жизнь истаивает, уходит из тела; то было верным знаком, скорбным подтверждением, которое не могло обмануть. События бесспорные и события вероятные стирались в памяти одно за другим, в то время как ноги уже не просто дергались, как бывало обычно, теперь их била такая дрожь, словно они превратились в две барабанные палочки, и дрожь эта питала его смятение. И вдруг ноги перестали трястись; внезапно, перепугавшись до смерти, он осознал очевидное: если Луна вернулся, то для того, чтобы совратить близнецов, этой ночью Луна будет кружить возле клеток, словно собака, будет тявкать, просовывая морду меж прутьев, чтобы они выставили ему хуи, будет скулить и гавкать, и рыть темноту лапами, до тех пор, пока они не захотят поиметь его в рот, представив это, он почувствовал такой ужас, что пришлось даже отвернуться. И все же, не следовало бежать прочь от Луны или его двойника, наоборот, надо идти следом, у него с собой есть ножи, спрятанные под одеждой на руках и ногах, он прикончит Луну во второй раз. Ошалев, он кинулся к прохожим, готовившимся к празднеству и несшим ящики со свечами, тополиные ветви, он останавливал их, спрашивая, не видели ли они Луну, описывал им его шапку, как у Дэви Крокетта, постыдный и гнусный рот присоской, напоминавший пасть сбежавшего из цирка опасного хищника. Сжалившаяся над ним девушка посоветовала ему не болтаться в цыганском квартале, поскольку поговаривали, что заплутавших здесь белых людей обкрадывали до нитки.
Пират поддался движению кружившей толпы, вынесшей его на площадь, где он рухнул среди прочих под деревом, празднество позволяло людям спать прямо на улицах, словно вокруг один большой дортуар, он провалился в сон, ни на что не обращая внимания, но, засыпая, неосознанно перевернулся на живот, чтобы его невозможно было узнать. Когда он проснулся, спавшие рядом уже исчезли; под большим деревом, где у него подкосились ноги, по-прежнему была тень, и пробудился он не от солнечного света, а от звуков духового оркестра, вытянувшегося извилистой вереницей и уже окружившего площадь, куда следом сходились подвыпившие гуляки. Пират почувствовал себя одиноко, он замерз, он подошел к одной из людских групп и забрался в толпу так глубоко, что стало невозможно из нее выбраться, пока та немного не поредеет, пока не захватит ее какое-нибудь новое движение и не распадется на части масса, намагниченная несколькими людьми в центре, еще более эксцентричными, разноперыми, буйными. Он повторял движения танцоров, но безрадостно, это не требовало особых усилий, получалось у него быстро, и он не опасался о чем-нибудь позабыть, сбившись на свой обычный надменный лад, и не выкрикивал никаких ругательств, которые могли бы в нем выдать лжеца, человека на самом деле печального, затесавшегося в толпу веселящихся, чтоб заразить их своею тоской. Он был один трезвый: стаканчик за стаканчиком, каждый потягивал смолистое вино, начиная с семи утра, зрители состязания должны были опрокинуть их штук сто, чтобы, шатаясь, добраться до арены и вынести то зрелище, которое будет затуманено светофильтром их опьянения, все происходящее оно окружает опасным ореолом бессознательного, нереального, тогда острые мечи становятся нежными, кровь превращается в нечто, похожее на смех, а красное солнце заката, в лучах которого все происходит, делает мечты реальными. Закон игр гласил, что на следующий день все должны проснуться, полностью позабыв о творившемся накануне, что никто не должен об этом говорить или вспоминать, если же кто-нибудь решит свидетельствовать на письме, то рассказ этого человека станет ему приговором, и целое множество лиц претерпело большие беды, предложив однажды, согласно своим убеждениям или же испытывая сочувствие, упразднить эти игры. Пират решил воздерживаться от выпивки до самого вечера, оставаться в ясном сознании при виде зрелища, если хочет принять в нем участие, он говорил себе, что понадобится близнецам, а опьянение может лишить его сил. На трибуне он выбрал место, расположенное достаточно высоко и в тени, чтобы его не могли узнать ни дети, ни работавшие на арене сорванцы, с которыми он приятельствовал,это были напрасные хлопоты, если учесть, какие здесь толпы,в то же время место располагалась неподалеку от выхода и в случае надобности можно было быстро что-нибудь предпринять. Около четырех часов, когда жара достигла апогея, он уже смешался с толпой в одном из проходов, ведущих к арене. Он позабыл о навязчивой идее, что вновь где-нибудь встретит Луну, а если б вспомнил об этом, сказал бы себе, что просто вчера разнервничался, да солнце слишком яро палило. На подступах к арене на капотах машин сидели голые, перепачканные, малорослые цыгане, они знали, что в конце концов жалобные взгляды гноящихся глаз все же подействуют и их пустят за ограду к трибунам, они не попрошайничали, не присматривались к сумкам и карманам, набитым деньгами, они были невероятно терпеливыми, эти грациозные, перепачканные в пыли карлики служили затравкой для зрителей, они тоже хотели стать звездами, чего бы это ни стоило, но еще не решили, какой именно профессией хотят овладеть: быть на арене палачом или жертвой. Перекупщики обмахивались билетами, словно то были веера, они затоварились таким количеством скверных мест,превращавшихся в настоящее золото, когда они несли всякую чушь беззубыми ртами, и слова их тоже были на вес золота,что приходилось цеплять эти билеты бельевыми прищепками к ремням и шляпам; словно лотерейные ларьки, зрители с головы до ног были увешаны синими, красными бумажными бабочками. Старухи восседали, точно королевы, на горах подушек; те, которые устраивались лучше остальных, мигом лишались трона. И везде чем-нибудь торговаливо всех углах, возле всех туалетовпорнографическими календарями, на которых непристойным образом изображались благородные участники состязаний; сладостями в виде хуев и запрещенной выпивкой, от которой драло десны и башка просто отваливалась, поговаривали, что гнали это бухло бандиты, настаивая его не на фруктах, а на металлах и наструганных гениталиях покойников. Пират занял место в тридцать втором ряду северной трибуны на камне с номером, помеченном красной краской, который значился и в его билете,327,с одной стороны рядом сидела обмахивавшаяся веером женщина, с другой сторонытучный мужчина, прихвативший с собой в ведерке со льдом бутылку шампанского. На трибунах народа было еще не много, на арену особенно не смотрели, поглощали жратву, хлестали остававшееся пойло, таращились в бинокли на противоположные ряды. Когда действие в условленный час началось, арена была поделена ровно на две половинытенистую и залитую солнцем. Те, кто сидел на жаре, освистывали тех, что заняли места попрохладнее, стоили они дико дорого и пили здесь более изысканные напитки, рассеянно поглядывали в разукрашенные программки, презрительно ими обмахиваясь в тени пологов драгоценной ткани. Веерами они прикрывали лица, так как паскуды с солнечной стороны старались осыпать их плевками, которые на лету по жаре сразу же испарялись, камнями и гнилыми фруктами. А разделительная линия во время боя медленно ползла по арене: тень потихоньку надвигалась на зевак, которые вместо вееров притащили бутыли с водой, была меж ними банда отщепенцев, одетых в черное посреди буйной массы в белом, повернувшихся к арене спиной и игравших в карты или просто болтающих. Линия понемногу перемещалась, и поведение публики менялось. Теперь всем хотелось сидеть на солнце, у бабенок и увальней, плюхнувшихся было на жаркие места своими потными жопами, появлялись непривычные деликатные жесты, их трясло от приступов утонченности, они осваивали новые манеры рафинированной утомленности и высокоморального отвращения, которые постепенно охватывали самую затененную часть трибун. Свет угасал, словно перепутанный тем, что пришлось выставлять напоказ, разграничительная линия изгибалась, повторяя теперь очертания публики, лишь казавшейся кроткой и ласковой.