За ужином она всякий раз казалась невыразимо юной, сколько бы ей ни было лет, и исполненной степенного достоинства, а ее почти прозрачные глаза становились золотыми, податливые к свету, как ничьи другие.
Мама говорила тихо и ласково, ни разу она не кричала на нас, оставляя это неблагодарное занятие Миртии, да и тогда ее большое, нежное сердце обливалось кровью. Как мне жаль тебя, брат мой, если ты не помнишь нашу добрую, чудную маму. А, может, все не так, и ты встретился с ней, припал к ее холодным, но добрым рукам, и знаешь, что она знаетсколько бы горя ни принесли ей ее дети, мы любили ее так, как только способны наши сердца.
Мама заметила, что я прячу ладонь, когда подали обожаемое мною телячье сердце, и я потянулся к нему с неудобствомлевой рукой.
Что это у тебя там, Марк? спросила она. А ну-ка покажи.
У меня? Что это у меня?
Не дурачься, покажи мне руку, она мягко улыбнулась мне, и я почувствовал себя виноватым.
Ты ее видела, мама. Хочешь лучше покажу после ужина, как я черепаху кормил?
Ты знаешь, что случилось дальше, если только ты все еще ты. Но все-таки надо сказать.
Любила ли мама отца? Скорее да, чем нет, но я не уверен. Совершенно точно она уважала и ценила его, как своего мужа, и всегда была добродетельной женой.
Как я понимаю теперь (хотелось бы обсудить это с тобой за каким-нибудь восхитительным ужином, одним из тех, на которых мне так тебя не хватало), мама прекрасно знала, что отецвор и пройдоха. И ее никогда не обманывала его мягкая нелепость, никогда не обманывало его нытье о том, какой он, в конце концов, неудачник.
Мама знала, что он лжец и мастак исключительно таскать государственное добро. И она знала, что это кончится плохо для нас, но была не в силах ни на что повлиять.
Так что, думаю, того, что случилось дальше мама ждала. Не ждалас трепетом, с нежностью, с желанием и любовью, чтобы избавиться от надоевшего мужа, а ждала, как ждут дождя, когда видят, что небо стремительно темнеет.
Это сравнение пришло мне на ум из-за того, что тот проклятый дождь все не прекращался, будто бы настроен был изливать небесную влагу еще много последующих лет.
Среди мерного перестука капель по крыше, я услышал визг тормозов. Машина.
Мы вскочили на ногив столь поздний час это мог быть только отец, но откуда тогда этот тревожный всхлип колес?
Я первым выбежал из столовой и устремился в переднюю, к двери. Рука болела, потому что я сжимал ее сильно-сильно, а потом и ты вцепился в мою бедную ладонь, от волнения не разобрав, что делаешь мне больно, а Гайон тоже устремился за нами.
Мама сидела за столом, я услышал, как она спросила у Миртии:
Что это с ними?
А мы как будто все знали. Выбежали на порог, когда его уже несли по дорожке, почти в полной темноте, только свет, идущий из дома, озарял его неожиданно бледное лицо. Он стал похож на Гая так сильно, что Гай потом говорил: он обрадовался в первую секунду, увидев такого белого отца.
Но за этой секундой шла другая, ужасная, когда стало понятно, что отец без сознания, что голова его запрокинута так сильно, и кадык, кажется, прорвет сейчас кожу, что он в крови, и машина припаркована криво, и фара ее разбита об забор, и отцовские слуги кричат и кричат, то на своих мудреных языках, то на латыни.
Пираты! вопили они. Пираты!
Я и сам знал, что пираты. А с кем еще отцу было положено бороться на том проклятом и прекрасном Крите? Но я-то думал, он не боролся, а только брал на это деньги.
Отца несли двое сирийских рабов, голова его болталась, и я испугался, что он ударится. Ты сжал мою руку, и боль стала невыносимой, из глаз брызнули слезы.
Отец! крикнул ты.
Не уроните его, только не уроните!
Мама вдруг позвала нас, я и не думал, какой у нее может быть громкий голос:
Отойдите, дети, дайте занести его!
И мы отскочили в стороны. Когда отца проносили мимо меня, я ощутил запах его крови, такой сильный и страшный, что руки похолодели. Хоть одно хорошее обстоятельстволадони стали такими ледяными, что я больше не чувствовал ожога. Я вообще очень мало что чувствовал, онемело лицо, онемела шея.
Запах крови проник в голову, и там тоже стало холодно.
Я закрыл глаза тебе и Гаю и почувствовал, что вы плачете. А я не плакал с тех пор, как мне перестало быть больно, слезы отступили и спряталисьупрямые зверьки, как твои утренние черепахи в панцирях.
Мама повалилась назад, лишившись чувств, ее подхватили Миртия и другие служанки.
Огни нашего дома все еще озаряли бесконечную черноту, в которой уже никого не было. Не ручаюсь за то, что все выглядело именно так, но я видел то, что виделна номере папиной машины темнела кровь, и ее не смывало дождем, словно высохшую давным-давно краску.
Это точно была кровьчерный блеск венозной крови, вот что я видел, клянусь тебе.
Словом, как ты помнишь, ужин не удался. А, может, ты как раз ничего и не помнишь, тебе ведь исполнилось недавно всего девять лет. Хрупкая туманная прелесть детской памяти с годами черствеет, уверен, я помню те события лучше и полнее, чем ты.
Маму и отца отнесли в разные комнаты. Кто-то побежал за доктором, а Миртия, наша строгая Миртия, вдруг наклонилась и ласково поцеловала меня в щеку. От нее пахло старостью, кислинкой и горечью надвигающейся смерти, обычно я не любил, когда она обдавала меня этим запахом, а сейчас воспринял ее, живую, теплую черепашку Миртию, с такой благодарностью.
Пойдемте, дети, сказала она. Не будем мешать. Я велю Элени стелить вам постели. Все наладится. Обещаю.
Обычно, как ты помнишь или не помнишь, доброго слова от нее добиться было нельзя, а тут вдруг такая нежная, такая милая старушкасразу стало понятно, что дело совсем плохо, можно и на отца не глядеть.
Но я все-таки глянул, метнулся к нему.
На нем как раз разрезали одежду, чтобы посмотреть рану. Запах крови стал явственнее, но, может, это всего лишь иллюзия. Зато рана была реальнойглубокая и длинная, при дыхании, створки ее раскрывались, и я почему-то подумал о диковинной рыбе, прилипшей ко вполне знакомому и обычному отцовскому животу.
Мне не верилось, что таким было его мясоотчаянно красным, рассеченным и будто бы имеющим свою волю, собственное дыхание. Эта рана походила на ужасного паразита, зловещего ребенка, который питался жизнью отца. В просвете было черно, тогда я впервые узрел, что у человека так темно внутри, хотя чего тому удивляться, а я все равно удивился.
Я не расплакался, видя, что происходит с отцом, хотя не так давно рыдал от того, что боги не любят меня достаточно сильно.
Тогда меня это не поразило, а теперь поражает.
Ма
Миртия начала, но не закончила. Имя принадлежало нам обоим, отцу и мне, как его первенцу.
Быстро! сказала Миртия с той же своей суровостью, что и обычно. И эта привычная ее жесткость успокоила меня так же, как напугала прежде непривычная ласка.
Такой выдался у нас ужин, милый друг, и вы с Гаем были разлучены со мной, вас отправили в вашу комнату, а меняв мою. Я слышал, как вы плачете. Сам я никак не мог начать, хоть и зналу отца очень плохая рана, ее голодный раскрытый рот угрожал поглотить его.
Миртия не позволила мне долго готовиться ко сну и сразу же погасила лампы. Я остался в темной комнате и слушал ваши всхлипы, доносившиеся до меня будто бы очень издалека. Я думал о своей булле, мокнущей под жестоким дождем где-то в саду, о вас, бедные ягнята, о нашей бледной матери, о нашем отце, чья кровь осталась на пороге.
Дядька говорил как-то:
Мужчины рода Антониев не умирают своей смертью.
А Гай тогда спросил:
Разве можно умереть чужой смертью? Любая смертьтвоя.
Дядька назвал его маленьким крючкотвором и засмеялся.
Далеко пойдет, Марк!
Отец тогда засмеялся тоже.
А теперь, растерянно подумал я, теперь ему не смешно. Дождь не прекращался, было холодно, и я дрожал. Впрочем, кто знает, может, не холод тому виной, а страх, в котором я не хотел себе признаться.
Моя булла не выходила у меня из головы. Я отдал себя злым духом, и через отца они наказали меня. Они добрались до отца, потому что я им позволил. Я открыл свое сердце злу, и оно вошло в мой дом.
Сердце колотилось все сильнее, будто и из меня толчками вырывалась кровь. Вы утомились и затихли, во всяком случае, я вас не слышал. Зато услышал, как стонет отец. Он пришел в себя и громко кричал, метался, очевидно, по постели и страдал от жара. Я предполагаю.