Нам пора
Ты сдержишь свое слово?
Никто не сможет заставить меня его нарушить.
Они распрощались. Распрощались так, как это умеют делать только влюбленные. Даже мягко сказать влюбленные. Молодые влюбленные! Когда-то давно Александр Дюма писал молодые влюбляются во вчерашний день, задумываются о сегодняшнем, и напрочь забывают о завтрашнем. Каждый раз, когда Ганс видел ее, несмотря на собственную серьезность, несмотря на всю целеустремленность и в некоторой мере упрямость, черта, та которая, наверное, была присуща каждому уважающему себя арийцу, он всегда чувствовал себя именно молодым. Но какое это было наслаждение! Он еще долго смотрел ей вдаль, смотрел, и замечал, она тоже оборачивалась, провожала его взглядом. И даже когда постучали по его плечу, он продолжал смотреть, даже когда уходил вглубь вокзала, прямо к железнодорожным путям, он все до конца смотрел на нее, и, несмотря на дистанцию, ему продолжалось казаться, будто он способен увидеть эти изумрудные, светящиеся от любви глаза.
Ганс! вновь, этот голос, тот самый бас, тот самый низкий тон, наверное, единственный, что был способен вывести его из сладостных мечт, из удивительных раздумий кипящей крови, пробудил его, Ганс! Что с тобою?
Он обернулся, всматриваясь в лицо своего друга. Это не было для него сюрпризом, он знал они будут в одном поезде. Только Ганс летчик. Но Томас танкист. Он вновь поднял свою улыбку, как армия поднимает белый флаг в период отчаяния, и, пусть даже это полотно, столь очевидное, столь прозрачное, сквозь которое можно с легкостью было бы разглядеть любые человеческие чувства, Томас, в силу своего прагматизма или глупости, наверное, читателю стоит выбирать самостоятельно, не имел возможности просматривать даже сквозь столь ненадежную защиту.
Я в порядке, натягивая улыбку до ушей, отвечал он, Я в порядке, дружище, он похлопал его по плечу.
Они обнялись.
Как твоя? в инерции радости вопрошал Томас, Успокоилась?
Моя?.. он отвел взгляд, на секунду теряя силы держать улыбку, но, сквозь мгновение, вновь его возвратив, ответил Моя в порядке. Будет в порядке. Наверное, поедет к родителям. Не знаю. А твоя?
Томас усмехнулся, довольно раскрывая свою белоснежную улыбку. Он достал чемодан, который, можно было бы подумать, держится закрытым лишь благодаря неведомой божественной помощи, немного раскрыл его, и, мгновенно, благодаря своей нечеловеческой силе, его прикрывая, позволив оставаться Гансу шокированным, в некоторой мере совершенно выбитым от его содержимого.
Зачем? в этот раз ему не стоило даже имитировать улыбку. Он был готов сорваться со смеху. Моментально, Просто скажи мне, зачем тебе, прости боже, зачем тебе целый чемодан еды?
Моя знает, как сделать мужчину счастливой, он не отнимал с собственного лица улыбки.
Боже мой, Томас! он вскинул руки вверх, затем, отбросив к поясу, огляделся, Томас, она ведь стухнет! Да там на целую роту еды, Томас! Твою же мать! Как ты это съешь?
Он продолжал стоять, улыбаясь, будто бы большее удовольствие ему приносила реакция его друга, будто бы ему больше нравилось казаться необычным, в некоторой мере безбашенным в его глазах, нежели наслаждаться пищей, что была так необычайно упакована в его чемодане.
Ты знаешь меня, он все еще раскрывал улыбку, что, кажется, была готова растянуться далеко за грани ушей, Хорошие мальчики должны хорошо кушать. К тому же, думаешь, я тебя обижу? Займем соседние места. Разделим. Как тебе план?
Знаешь, он артистично вскинул руку к подбородку, поддерживая ее другой, я тебе точно скажу, не знаю, как дальше будет наступать война, но ее начально, как минимум, мне уже очень нравится.
IIITumba Belli
Это был сказ о жизни.
Нельзя было бы себе даже представить, будто бы в этом, по современным меркам, городе, могло стоять великое напряжение. Люди бродили, бежали, некоторые, даже, умудриться можно в такое время, гуляли. Наслаждались. В одной стороне, влюбленная парочка, немудренно придерживая друг друга за руки. В другой те же влюбленные. Лишь постарше. Намного постарше.
Оглядываясь друг на друга, пронизывая, как гром проникает сквозь облака, самих себя, никто бы никогда не мог представить, что за ласковым взглядом, взглядом фамильярности и чего-то более знакомого им самим, чем дежавю, что всегда понимают мастера, всматриваясь в лик новоприбывших учеников, наблюдая за их рвением, в котором они рано или поздно всегда узнают самих себя, никто не мог себе представить, что контекст, что инициация подобных мыслей, которые, как можно было бы себе представить, всегда должны служить благу, правде, возвышению и народолюбию, имели под собою корни сомнения и страха. Они оглядывались друг на друга так, будто бы никогда не возымеют более возможности увидеться вновь. Они жили, наслаждались, лишь от того, что не могли знать, когда оборвется их жизнь.
Напряжение будто-бы зависло в воздухе. Любой неподготовленный человек, если в то время можно было бы представить себе наличие подобного, легко узнал бы себя купленным столь странным, необычайным дружелюбием и человеколюбием. Но никогда, совершенно никогда, ни один, пусть даже самый сообразительный человек, опьяненный столь необычайной ловушкой, ни в жизнь он не окажется в способности разгадать столь простую тайну человеческой доброты.
Каждый из них знал, что должно будет произойти. Каждый из них знал, что произойдет. Никто не знал, когда. Никто не знал и одновременно все всё знали.
Само предчувствие смерти дарует от нее освобождение.
Ты должен отсюда уйти, мягким, совершенно уставшим голосом проговорила она, Прошу тебя. Они проводят эвакуацию.
Женщина в годах, что уже совершенно не могла иметь права называться молодой, но совсем немного не доходила до звания старушки, почти что умерщвленная морщинами, удерживала его руки, прижимая их к собственной груди.
Я не сделаю этого, он отпрянул от ее хватки, легко отталкивая ее, отходя к окну.
Мальчик, еще не мужчина, но уже совершенно не юнец, начинающий терять детские очертания лица, и все больше и больше, совершая подобные взрослым поступки, грубеть, сложил руки на поясе, всматриваясь в очертания прохожих
Прошу тебя! она безнадежно вскинула к нему руку
Я не предатель! он развернулся, вскинул руки. Лицо его покраснело, сам он, будто служитель неведомых ангельских врат, извергал праведный гнев, Я не сбегу, мама! Saltem aliquem, sed non me! Хоть бы кто, но не я!
Они убьют тебя!
Я сам пойду на их штыки!
Они обесчестят нас!
Мы сами себя обесчестим, если сбежим!
Она вздохнула, опустила взор, будто признавая собственное поражение. Сделав шаг, приблизившись к своему сыну, она, будто бы, совершенно обреченная, подпитанная одной лишь надеждой вновь взяла его за кисть, что он быстро отвергнул, и, медленно, совсем нежно, так, как умеют только матери, проговорила:
Прошу тебя, послушай меня. Война, это совсем не игрушка. Она не для таких, как ты. Не для таких, как мы. Я видела ее. И не хочу, чтобы увидел ты.
Сложивший руки накрест юнец, что, кажется, ожидал подобного хода, но каждый раз оказывающийся, как и все люди, что не способны оказаться под нежным, совершенно обволакивающим, кажется, не сдавливающим, но сковывающим напором материнской любви в некоторой мере укоротил свой гнев. Но каждый раз, как он возвращался к мысли, что инициировала его эмоции, в нем начиналась неприступная борьба. Одна сторона стремилась пощадить мать, другая обличить. Но ни одна не пыталась прислушаться к ее словам и обратиться к советам иного поступка.
Женщина же, как легко догадаться, всегда, с момента рождения своего первенца и до мига исхождения из жизни, остается матерью. Мать же в своем постоянстве верна. Никогда она не забудет все о своих чадах. А знает их она лучше, чем кто-либо иной. Всмотревшись в его глаза, подметив битву, происходящую внутри буйного его нрава, и, заметив ситуацию так, как ни один человек не справился бы, имея даже менталистические способности, отступила. Она погладила его за плечо, посмотрела прямо в его глаза, и, медленно отходя, покинула комнату.