Иван Иванович закурил, поглубже уселся в мягкое кресло и подумал, что лучше всего было бы вздремнуть четверть часика после обеда.
Но, считая одной из обязанностей друга быть складочным местом дружеских излияний, как бы ни были они однообразны и бесплодны, Иван Иванович самоотверженно готов был слушать то, что время от времени он уже добросовестно выслушивал в том же кресле, и не всхрапывал, чтобы не потерять единственного друга, которого, конечно, любил и у которого можно было пообедать и потом повинтить хоть до утра[2] , если бы не строгая Лидия Антоновна, заботившаяся о здоровье этого откормленного и влюбленного Валерия Николаевича, – как сердито думал Иван Иванович, если приходилось уходить с проигрышем.
Не без снисходительно-ядовитой улыбки, обнаружившей скверные зубы человека некрасивого, совсем худого, желтого как лимон и лысого как колено, но зато не сомневавшегося, что он и умнее, и основательнее друга, и, главное, не под башмаком своей жены, – Иван Иванович проговорил своим скрипучим и назойливым голосом:
– Ну, рассказывай, Валерий Николаевич… Какая такая подлость тебя огорчила?..
И только было начал Привольев, как Иван Иванович перебил:
– Значит, опять нашла полоса возмущения?..
И хихикнул.
– Да ты не смейся… Ты слушай…
– Слушаю… Не кипятись… Побеседуем толком, дружище, а потом… винт устроишь?..
– Тебе только винт… Устрою, успокойся! Совсем ты, Иван Иваныч, опустился… Ты войди в мое положение…
Подали кофе, и Валерий Николаевич наконец стал рассказывать о той обыкновенной истории в правлении, где служил, которую он называл «подлостью».
Чем подробнее и картиннее говорил он о лакействе и пролазничестве, о несправедливости и произволе, о взяточничестве и вымогательствах некоторых и завистливом попустительстве многих, о полной беспринципности людей, думающих только о наградах и деньгах, – тем Привольев возбуждался все более и более, и ему было приятно сознание, что все это он понимает и что все это его возмущает.
Недаром же он с молодых еще лет возмущался, и Лика знает и любит и уважает его за то, что он благородный человек, принимающий к сердцу все несправедливое и позорное… И сама она такая же благородная и сочувствующая…
– Ведь после этого нужно уходить из этой клоаки! – воскликнул Валерий Николаевич.
И в эту минуту возбуждения, подогретого своими же словами, Привольев, казалось, сейчас же ушел бы из своего учреждения.
– Ведь я сам подписываю то, что считаю вредным и в лучшем смысле бессмысленным… Я сам подписываю отчет, в котором раздуваются цифры, и многие верят, что наше дело, благодаря главному распорядителю, нашему коммерческому гению, стоит на идеальной высоте… А между тем еще сегодня…
Иван Иванович осторожно зевнул.
«Ведь порядочный и неглупый человек, а все-таки по временам впадает в транс и дает представления!» – подумал Иван Иванович, уверенный, что все-таки никуда Валерий Николаевич не уйдет и даже испугается, если его «великолепная королева», Лидия Антоновна, хоть для испытания согласилась бы с его благородными намерениями бросить клоаку. – «Лидия Антоновна умная женщина и недаром же любит друга и держит его в узде. Ореол беспокойного общественного человека ему оставляет и милостиво разрешает приносить в дом каждое двадцатое число четыреста шестнадцать рублей шестьдесят шесть копеек!» – подсчитал в уме Иван Иванович.
И когда Привольев объяснил, что сегодня он делал то же, что и вчера, но что надо же когда-нибудь кончить, то Иван Иванович не без ехидного намерения протянул и как будто бы сочувственно:
– А награду тебе большую назначили к Новому году?
– Разве мне дадут?
– Да ведь ты дельный служащий.