Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался один человекбирюч с барабаном.
Все удалились, как не были, а бирюч, потерявший неведомо где шапку коротко стриженный мужчина с выражением растерянности на хитроватой роже, спросил вдруг Зимку:
Стучать, что ли?
Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, по видимости, утративший все свое остроумие и живость, скучно отошел от нее шагов на десять. А еще подумав, прибавил к ним несколько.
Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности; смутное представление о мужской чести не позволяло ему, однако, увеличивать это расстояние еще больше. Пятнадцатью шагами, ни больше ни меньше, измерялись достоинство бирюча и честь. Он достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл, позабывши намерение.
Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнулаповеяло дурным ветром.
В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, и однако первые же признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения. Он оглянулся: по всей лощине до самых дальних ее пределов, до чахлых кустов и обожженных взгорков не видно было ни одного человека. Кроме наряженной в ослепительное золото государыни, которая стояла уж слишком близкоподпертая хилой ракитой.
Стучать, что ли? жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.
Женщина не ответила.
Он опустил палочки и задумался, ощущая мучительное, до боли в утробе одиночество.
Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.
Руки бирюча прохватывала слабость. Он убрал палочки и достал бумагу, государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку, подумывая, может быть, огласить сначала послание, а потом уж вспомнить о барабане. Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул
И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот разбудил зачарованную тишину лощины. Барабан колотился в безумии, и уже не отступишь, не уйдешьзмей обнаружил признаки сонливого раздражения, передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову, всю в костяной парше. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом.
Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная бороздаи ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.
Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.
Никакие жизненные перевороты, превратности бродяжничества не могли приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесупраздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками, поразительное равнодушие к чужим страданиям, которое так изумляло Юлия в его дорожных товарищах. И это изумление, кстати, лишний раз только подтверждало мнение бывалых бродяг, что парень, конечно же, не в себе. Мнение тем более верное и вероятное, что и в самом избранном босяцком обществе едва ли найдется сколько-нибудь значительное количество уравновешенных особ, о которых можно без зазрения совести сказать, что они в себе и из себя не выходят. И тем не менее даже в этом, отнюдь не склонном к домоседству обществе сострадательные выходки Юлия, припадки доброты и отзывчивости, заставлявшие его то и дело выходить из себя, получали довольно двусмысленную оценку. Что вовсе не облегчало ему жизнь.
Словом, все, что происходило потом, когда несколько полных терпкой радости дней в Камарицком лесу промелькнули и канули в прошлое, оставив незаживающий след в душе, все это, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни, тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий судьбы.
Короткое счастье с Золотинкой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, на несколько дней счастье это пришло в то время, когда опустошенный, переболевший Юлий ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя, обретши успокоение в растительной жизни свинопаса. Но счастье пришло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды что-нибудь сообразить и принять надлежащие меры защиты.
Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на мигни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Как бы там ни было, то было счастье. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.
Юлий знал, что не простил Золотинку.
То есть не то, чтобы не простил, тут и слово правильное не подберешь Надо было бы сказать: не простил себе. Ибо любовь его в своей щедрой силе, нахлынув на Золотинку, возвращалась волной обратновсем своим теплом и страстью, так что Юлий терялся в водоворотах чувства и уж конечно не мог различатьужасно путался! где граница, что разделяет самостоятельное бытие влюбленных, Юлия и Золотинки. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам.
А это и было как раз самое тяжкое, потому что Юлий был из тех людей, которые трудно прощают самим себе. Все несчастья и разочарования, постигшие его со дня битвы под Медней, а, может, еще и раньше, с той неопределенной поры, когда он начал догадываться, что не все понимает в любимой все жизненные несчастья и разочарования лишь усиливали в нем это нездоровое самоедство. И к тому же, как бы там ни было, после безумства в Камарицком лесу Юлий утратил последнюю возможность смотреть на Золотинкино преступление со стороны; теми счастливым днями он разделил с ней преступление целиком и навсегда.
И от этого уже не было спасения. С этим уж нельзя было больше подняться, ни подняться нельзя было, ни возвратить себе ту малую толику самоуважения, без который невозможно испытывать радость жизни.
Бежавши из лесу без всяких объяснений с Обрютой, он совершил еще один непростительный проступокпорвал с другом.
Значит, ничего не оставалось, как умереть для прошлого, скользнувши еще на одну ступеньку внизтуда, где уж не было никаких ступеней (или казалось при взгляде сверху, что ступеней нет). Юлий смешался с толпой безродных бродяг и скоро ужес прискорбной легкостью! ощутил себя совершенно на месте. Словно свинья в грязи. Именно такой художественный образ представлялся Юлию, когда, утомленный душою, он испытывал тоску по недоступным ныне радостям книг и высокого искусства.
Конечно, понимая под свиньей себя, Юлий не разумел под грязью своих несчастных товарищей по скитаниямныне он ставил себя не выше последнего попрошайки, под грязью Юлий понимал нечто иное. То самое, безличное и непостижимое, что определяло род человеческих отношений на дне жизнигрубость чувств и обнаженность подлости. Потому что подлость на дне была криклива и открыта для всеобщего обозрения, а лучшее, что составляло достоинство человека, таилось от взоров. Трудно было не замараться подлостью, когда приходилось делить с миродерами их труды и нравы. И нужно было обладать душевной зоркостью Юлия, чтобы различать в огрубелых людях лучшее. Он различал, видел и остро, до слез чувствовал, почему и заслужил у товарищей в дополнение к кличке Глухой прозвание Чокнутый.
Впрочем, имелась для этого прозвища еще и другая, не менее основательная причина: в крайнем волнении, забываясь, Юлий не раз прибегал к тарабарским выражениям, ни в ком не находя понимания. Что и не диво: оборванный, грязный босяк был единственным в мире человеком, который мыслил на высоком тарабарском языке, языке науки, тонких чувств, языке мужества и нежности, преданности и самоотверженности. Беда Юлия была в том, что он не знал никакого другого.