А водкадрянь. Горчит и производит в желудке некие контрдансы. Гонят, сволочи, из целлюлозы в пищевом институте Сарафанов этот Сидит, балдеет. Какой-то он старый и морщинистый, как гриб. И еще жадныйвон, лезет в край стола, рука загребущая. А испанец в углу обосновался ногами болтать. Морда иезуитская. Говорят, у него в роду несколько поколений подряд служили в инквизиции: кто в судьях, кто в следователях. Палачи. Тебя, дружок, самого на дыбу. Или нетлучше волосики чикнуть и на угли их в ночь, когда цветет вереск. Послушал бы я тогда его вопли.
Злость на окружающих накатывалась зубастыми волнами. Казалось, кто-то черный грызет душу. Черный и тяжелый, с длинными мохнатыми лапами. Когда я пытался стряхнуть злобный морок, эти лапы сжимали раненую ногу. Понятно, чего он добивается. Но и дружки мои хороши: один крутит блестящий цилиндрик на цепочке, а другой шепчется с обросшим, как филин, попом. Мало у нас духовных пастырей в политотделе, еще и этот. Да-к наши хоть не тягают кресты из аргентума. Неприятный металл: мягкий и жирный, как церковный воск. Крест паскудно-белый, как брюхо плотвы, и кажется, струится в нем едкая жидкость, убегая затем вверх по массивной цепи. Не то, что на шею повесить, в руки не взял бы! А этот, иш, мнет пальцами.
Испанец переместился из облюбованного им угла опять к столу, выстраивая в линию нестерпимо блестящую посуду.
От это я одобряю, повернулся Михей на жуткое бульканье. А то, понимаешь
Что ты понимаешь, обрезал я. Как водку жрать и палить из карабина?!
Ты чего, командир?
Я тебе не «чего», понял?! Конь долбанный.
Сарафанов дернул противно-белесыми ресницами.
Старлей
Пасть закрой!
Я подхватил стакан, чтобы выплеснуть водку в ненавистную харю, но разлил, кидая тяжелые капли на стол. Стакан дрожал в побелевших пальцах. Испанец стал между мной и Михеем.
Мировую, мировую, поддержал поп Ферафонт, хлопая, как дурак в погремушку.
Я пить не буду.
Надо пить, maldita sea,испанец вглядывался в мое лицо, и я понял, что он может заподозрить
Ладно. По последней и спать.
Под его давящим оком я влил в себя мерзкую жидкость. Еще ни разу водка не была столь невыносимойкак репейники глотал, и ползли на подбородок вонючие капли. А затем будто кинули мне в живот цементный мешок. Мешок был тяжелый, намоченный дождем и шевелился, давя острыми углами кишки.
Держи его! Держи. Ноги!
Михей, зажимая мне голову, получил отравленный фонтан, бьющий из внутренностей.
На живот давай!
Перевернув мое тело, испанец нажал сверху, выдавливая остатки.
Ты как, старлей?
Не знаю
В животе стало полегче, но вдруг невыносимо зачесалась нога в том месте, где рвал ее убитый чужак. Добравшись через кирзач и порванное галифе к зудящей коже, я погрузил в рану пальцы. Чесал, ощущая липкую кровь и смахивая на пол мясные кусочки красновато-зеленого цвета. Чесал долго и яростно, пока Ферафонт не склонился посмотреть «что там такое», задев крестом увеченную ногу. Оранжевые звезды разбежались и прилипли к пустоте черной неяви, которая завернула меня в свое покрывало
Через пелену в глазах я увидел Михея с дымящимся этээром. Испанец для чего-то упал на колени и нес чушь, выставив сложенные впереди себя руки. Чушь была на латыни. А из вороха шинелей торчали сапоги отца Ферафонта, указывая на уверенную нестойкость к спиртному.
Что тут за хренотень происходит? Напились и подрались? Похоже на то. Все болит, и головачугун.
Вы чё, мужики?
Руис подскочил, закрывая лицо ладонью, серебряное распятие он держал на отлете, водя им по воздуху. Только закончив эти малопонятные движения, он близко наклонился.
Молчи, Андре, ты ЗОРГ.
Странно, однако, видя, что он орет почти во весь голос, я, тем не менее, едва слышал испанца. Скорее по интонации, да еще по страшным, словно с иконы, глазам, я понял, о чем он говорит. Все другие звукикрик ветра, птичьи вопли, дребезжание бесконечного стекла в шкафу или мягкий бег пылидоносились даже чересчур громко. Более-менее голос Руиса был понятен, зато Сарафанов, о чем-то горячо втолковывающий и машущий руками, показался мне беззвучно квакающей жабой.
Прошла боль. Неужели исчез давящий ком в животе? Как бы не так! Рот снова переполняла черная жидкая грязь, в ноге закопошились сотни колючек. Монотонная дробь в голове заслонила все другие звуки, умолкая на короткий срок от эфадиновогошприца, дающего короткий, словно взмах утопленника, проблеск живой мысли.
Командир, держись! Прошу тебя, держись.
Испанец ломал вторую ампулу, а Михей казнился, крича и подтягивая жгут:
Блокаду надо, Андрюха, сразу надо было эх!
Да кололся я. Все лекарства извел.
Говорить было трудно. Слова приходилось выуживать, как из грязи, очищая от налипшего мусора.
Держись, командир, повторил испанец и показал три пальца на руке. Вспомни, что тебе дорого и держись за это
Хавьер держал носилки, ускользая в синее небо, но все еще стараясь вытащить меня из холодного омута. «Сomandante no vayas allí!», кричал он шепотом, и, цепляя скользкие грани колодца, я гадал, что значат эти слова.
ТыЗОРГ, кричал мне испанец.
ТыЗОРГ, сказал мне седой врач в зеленом халате.
ЯЗОРГ, зараженный организм, захлебывался в сыром ужасе мозг, и мутнело зеркало с моим лицом в дрожащих руках медсестры. Хотелось спрятаться от судьбы, вернее, от неизбежной предопределенности событий, наступающих после некоего действа. И если до этого действа ты сам выбираешь путь (пусть чуть вправо или чуть влево на поле атаки), дальше выбора нет.
Даже на войне человек, если не кузнец, то в какой-то мере подручный в кузнице своего счастья. Даже в любви можно уйти от всего на край света, а с Астройи за край света.
Но здесь, на этом ложе, беги хоть в космостолку не будет. Потому что ЗОРГ в тебе, потому что ты и есть ЗОРГ. Это как гусарская рулетка, только в барабан забиты все шесть патронов.
А может быть, повезет и удастся отвертеться от хватки зверя, до конца дней пуская слюни в одном из дурдомовских казематов на Пряжке? Но скорее всего, я превращусь в нежить, только по оболочке похожую на человека. А то и вовсе в какое-то чудище.
Маленькая часть, пылинка, атом чужака, пробил стенку из лекарств и попал в мозг. Какую адскую работу он там сделал? Что готовит из меня проклятая спора?..
Не хочется. До смертного ужаса не хочется быть тварью из ЭТИХ. Только одна мысль о такой участи бьет острой иглой через тело, выжимая литры воды.
И другая мысль, очень тихая, но печально-беспрерывнаяжить хочу, хочу жить, хочу жить, хочу жить. Пускай даже зверем, но жить!
А дороги нет. Как только лечащий врач Военно-врачебной инспекции поставит диагноз «несовместим с человеческой личностью», сразу меня шлепнут или отправят в «зверинец» ВИЗОРа.
Я боролся, но все слабее, заряд эфадинатаял, жадно впитываемый испуганными нейронами.
Кто-то склонился надо мной, и в искаженном фокусе проявилось заботливое лицо Михея.
Ты как, Антоныч?
Не очень.
Хуже бывало, ты главноене кисни. И вот еще Коновалы будут подписывать тебя на «восстановление», не иди, пусть в анабиоз отправляют. А то, сам знаешь.
Да уж, знаю«Установка Интенсивного Восстановления» не предусматривает иных вариантов, кроме «успешного лечения» либо «летального исхода».
Андрюха, подумай! Отправят в хранилище изолятора до лучших времен, так хоть жив останешься!
Нет, Михей, не хочу я там, как брюква, на складе лежать. А ты сам бы, что выбрал? А Руис, а другие? Дай лучше зеркало.
Михей поднес к моему лицу карманное зеркальце и, пытаясь улыбнуться, выдавил слова популярного куплета:
Ты, моряк, красивый сам собою
Никакого моряка я не увидел в мутной глади. Мелькнули только белки глаз и дикие зрачки. А потом побежали серебристые змейки, и зеркало покрылось сетью мелких трещин.
Иди, Михей Степаныч, даст бог, свидимся.
Он что-то хотел возразить, но в палату ворвалась куча людей в белом, сопровождаемая ревом доктора:
Вон отсюда! В-о-о-н!
Не доходя до койки метра четыре, белый отряд выпустил вперед вожака и остановился полукольцом, обнюхивая мое лежбище. Атаман умял бороду в кулак и обратился ко мне: