Дело спорилось, и, возможно, персонал (уже института) перестал бы удивляться подобным чудесам, но вдруг арестовали посажёного отца учреждения, обвинив маршала в бонапартистских устремлениях. Народ притих, пошли разговоры о малоактуальности многих направлений: Родина становится на военные рельсы, а у вас тут сны зачем-то записывают на бумагу, мертвецов оживляют. Мистика!
Тем болеевсякие хитроумные штучки для получения информации вдруг оказались невостребованными. Теперь можно было проще: дубиной по голове! Радиоизлучатель боли? Психотронный генератор? Это все, граждане, так сказать, эмпиреи. Ненадежно, хлипко, да и когда еще будет. Лучше на эти деньги построить полк 203-миллиметровых гаубиц. Если бабахнут вразмозги прочистят не хуже ваших генераторов. Ну или взять старую вашу разработкукак там она параболоид инженера Ганчина вроде Что? Земной шар может расколоть? Надо будетрасколем!
Убедить проверяющих было трудно, и над институтскими башнями начала сгущаться угрожающая формулировка: «отрыв от нужд».
Помог случай.
В некоей дружеской делегации, покидающей Союз, хватил лишку один товарищ. Да так хватил, что без «ночной психиатрической» дело не обошлось. Товарищу заключительную речь держать о солидарности, а он этой речью по стене лупит и вопит, что буквы разбежались по обоям. И человек наш, не какой-нибудь там скандинавский социал-оппортунист, а «твердый и убежденный».
Одновременно с докладом о происшествии в Смольном звякнул телефон.
Москва полюбопытствовала, что произошло с иностранным гостем в первой столице победившего пролетариата? Смольный промямлил что-то в оправдание и поделился нетвердым убеждением в успешности предстоящего лечения.
Шевеля усами, Москва удивилась такому долгому сроку (выздоровление планировалось через неделю) и, заметив, что отсутствие товарища рандта никак не поспособствует укреплению рабочего движения, разговор закончила.
Смольный тоже зашуршал усами, тоже опустил трубку и посмотрел на Садовую.
А та лишь руками развела. Рабочее движениеэто, конечно, хорошо, но в данное время пациент разговаривает со своими пальцами, и для него, что Третий Интернационал, что, к примеру, Пятыйвсе едино.
Тогда поднялся человек с непривычным званием генерал-комиссар и, кряхтя, сообщил: «есть у нас одна методика».
И хворого повезли в гонимый институт, где за два сеанса поставили на ноги. Делегат пришел в себя, произнес пламенную речь и на следующий день убыл, пожав на прощание сотни рук. Даже пить, говорят, бросил.
Обалдевший в последних событиях персонал оставили в покое, заместив для острастки главврача каким-то армянином.
От «нового» ждали всяких гадостей, но «ара» оказался весельчаком и бабником, сыпал анекдотами про психов и в «клинику» не погружался, предпочитая проводить инструктажи с веселыми барышнями из фармацеи.
Постепенно работа вошла в старое русло. Мазались, правда, остаточные явления в виде опять-таки разговоров, но это мелочь, псевдонаучное шуршание. Тем более, что соответствующие службы поднаторели в пресечении всякой болтовни. Были проведены необходимые в таких случаях действия, вершиной которых стала публикация в одном из молодежных изданий фантастического романа.
После говорить на темы близкие к институтским разработкам стало как-то даже несолидно.
Биолучи? Да! Читал где-то. А, кажется в «Технике юным». Сынишка подсунул, мерзавец. Забавная вещица, генераторы, излучатели, дочь профессора эт цэтера тас-саать.
Что? Да ну, бросьте. Эдак мы далеко уйдем. Вон писатель Беляев издал книжицу про человека-рыбу, что ж теперь, по-вашему, Ихтиандрус в Смоленке может объявиться?
Конечно, многие работы закрыли, другие урезали, но Вернацкий остался, Грюнберг вообщерасширился и еще появились в этих зданиях двери, в которые не пустили однажды весьма полномочных товарищей.
А вызванный по этому поводу куратор с гербом Союза на рукаве пробыл что-то около минуты за крашеной, невзрачной филенкой и даже слова не сказал на выходе своим подопечным.
Только ткнул палец в сторону таинственного кабинета и запрещающе помахал головой. Сейчас в той комнате музей. Не тот, что в специальном полуподвале Кунтскамеры, тоже со всякими ужасами, а другойОсобой комендатуры Ленинграда. А рядомкабинет зампокадрам ОСКОЛа товарища Еленина С. Т.
А-а, старшой! Заходи, поприветствовал меня Еленин, а я, протянув ему бумаги, остановился перед столом.
Петлицы честной еленинской гимнастерки, надетой взамен докторского камуфляжа, воронели черной выпушкой.
Здравия желаю.
Давай-давай, садись. У меня тут маленький бардачок, так что просачивайся к столу, где можешь.
Помещение захламили штабеля расхристаных папок, бумажные рулоны и ящики. Пузатый лендревтрестовский шкаф с оторванной дверцей занимал половину площади, и настолько была непохожа здешняя анархия на иезуитские кабинеты «кадров», насколько сам Еленин не походил на чиновника.
Говорят, театр начинается с вешалки. А я могу добавить из личного опыта, что любая мало-мальски серьезная организация начинается с управления кадров. ОСКОЛорганизация серьезная. Это я понял по легкости, с какой меня туда забрали из армии. А вот осознание, почему «на кадры» в такой серьезной организации посадили этого размашистого ухаря, было делом, требующим серьезных и длительных размышлений.
Я дело твое пролистал, ознакомился в общем контуре,сказал Еленин, зарываясь в кучу бумаг на столе. Ты чего на кафедре в «универе» не остался?
Ну, как вам сказать
Во-первых, правдиво, а во-вторых, давай на «ты», не голубая кровь.
Понял. Группу профессора Андриевского расформировали по делу о вредительстве.
Еленин вытащил из кучи массивный том и подпер им заваливающуюся тумбу.
Слушай, а ты чего вообще в историки подался? Шел бы в красные инженеры. Или в интеллигенцию захотелось?
Да кой там черт в интеллигенцию. У меня отец командир Красной Армии, по гарнизонам все Я лет до пятнадцати мужиков в штатском за людей не считал. Так, думал, шушваль гражданская. Потом в училище два года.
«И плащ, и шляпу, и пиджачный носовой платок затмит сиянием хромовый сапог»?
Я кивнул и, улыбаясь, продолжил:
В театр при шашке ходили. Если б не Кара-Агыз
Контузия?
Да. Ручной гранатой.
Каску надевать надо. Еленин с довольным видом открыл дверцу монументального шкафа. Я тут чаек пока сварганю, а ты почитай. Немецкий знаешь?
Да пойму как-нибудь.
Вот и читай.
Он зашуршал в углу и через минуту донесся запах давно забытого напитка.
Ты что там принюхиваешься? Голос политрука рассыпался смехом.Побалую, так и быть. Что враг брешет?
Газета была старая. Немецкий «маршевый лист» (вроде нашей армейской многотиражки) за восьмое августа прошлого года. Что в этой бумажке было интересного, я не мог понять, пока не увидел фотографию с текстом: «Латышская деревня Клаапс, сожженная красными бандами». Этих Клаапсов, Ширг и Пярнасов, я прошел немало, когда мы драпали на восток. Они спеклись в памяти неотделимо-чистые, как их сосны. Но Клаапс я запомнилтам нас пытались спалить чухонские кулаки.
Ну, как умственное красноречие немцев, лейтенант? Зачем ты уничтожал мирных селян?
Давимый пристальным взглядом Еленина, я вспоминал июльский разгром сорок первого. Тогда фон Леебза семь дней превратил «Прибалтийский особый» в несколько куч битого железа, между которыми бродили ошеломленные люди. Многие дрогнули и, бросив оружие, ушли в германский плен. Другие тоже дрогнули, но встретили иноземцев со сломанным мечом в руке и погибли как настоящие воины. Не убитые в пограничных сражениях и не сорвавшие красные звезды шли к своим через леса и болота. Кто-то переходил фронт тихой ночью, кто-то пробивал огненную линию, жгущую нашу землю от Прибалтики до Черного моря. Где-то наши подразделения второго эшелона атаковали врага, сбивая передовые отряды, где-то немцы сыпали в тыл парашютистов и вбивали танковые клинья. Потом вдруг у самих немцев под боком возникали наши части, наступающие по старым планам.
Вся эта круговерть швырнула меня за опушку сорного леса под Елгавой. Начальник особотдела мотобронебригады, маскировавшейся в том ельнике, учинил допрос по всей форме. Пять часов я рассказывал одно и то же, пока не уснул прямо за допросным столом. По окончанию расследования мне возвратили оружие и направили в батарею. Только я был в состоянии «ни жизнь, ни смерть», и как добрался на позицию, не могу припомнить.