Определенно, враг моего мира, готовя новую волну бед, решил наделить чиновный люд особой властью в каждой земле, при любом правителе. Он удобен чиновный люд. Выделившись над прочими, некогда скромные переписчики и толкователи ныне творят закон, а вернее, исправляют его по подсказке. Кто шепчет им в уши? Не ведаю Но нельзя составить записи единообразно, не имея образца! Теперь и за морем графы и бароны, и у нас чиновники девяти рангов. У них ограничено обучение чтению, у нас тоже. У них приказано именовать знатью всех, кто имеет дар крови или же дар от правителя титул, земли, ранг. Будто одно равно другому! Будто дар крови не долг перед людьми, а выгода для самого ноба
Все перепуталось, и, сплетенное неловко, оно трудно приживается. Неразбериха растет, что на руку загадочному злодею и помогает дальше уродовать устои под видом их исправления. Нас приучают не смотреть в небо, не считать звезды, не любопытствовать и не вносить нового при переписывании книг.
Ученые у этого слова был исконный смысл, обозначающий людей, всю жизнь пребывающих в поиске нового, в неустанном труде ума. Ныне учеными именуют чиновников пятого ранга, опытных в толковании закона и громком чтении с выражением
Наш мир еще недавно был полон живых чудес, помогающих обнадеженному сердцу биться громче. Но книги городов сделали недоступными, якобы после попытки кражи нескольких. Нобы утрачивают силу крови, растворяясь в титулованной знати. Особенные дары крови превращаются в небыль один за другим.
Уже никто не верит, что поэма о соловье и розе описывает деяния подлинного белого лекаря, а не рассказывает волшебную сказку Что слух чести способен распознать самую тонкую фальшь в сказанном, а слово летописца имеет вес. И синий ноб вроде меня знает этот вес, даже не открыв книги
Но пока не всё утрачено! Я гостил у нобов белой ветви, достойных именоваться исконной знатью. Они верят в свой дар и учат наизусть старинную поэму, и хранят её список не ради украшения полки, а для сбережения тех самых слов. Особенных для рода, пусть теперь некому сказать их в полную силу. И книга та полновесна
Ан Тэмон Зан, книга без переплета
Сенокосец, сенокосец, держись за палку, а то ветром унесет! прокричали из-за угла и, конечно, бросили палку.
Ул проследил её полет и чуть нагнул голову влево. Острый сучок прочесал волосы, заправил за ухо, не касаясь щеки. Никто в Заводи не умеет так уворачиваться! У остальных, полагал Ул, просто нет возможности постоянно выверять навык.
Кто придумал дразнилку, неизвестно. Зато ссадина отметила памятное время первой обиды Ул тронул шрамик. Мгновенно ощутил, как колыхнулось воспоминание, оживляя и вплотную придвигая ту раннюю осень, первую его осень в Заводи.
Красные лодки листьев плыли в ночь. Он сидел на мостках невесомый скелет в просторнейшей рубахе, пугало-пугалом Он промывал свежую рану, и пальцы дрожали от обиды, которая больнее удара. В груди щемило. Казалось, что сам он такой же лист осени. Он лишился родной ветки-семьи, уплыл в ночь, и нет в памяти прежнего. Высохло Отломилось, как черешок. Где родная ветка, есть ли ей дело до утраты листка?
В первое лето Ул много ел и не поправлялся, хотя кости быстро, резко вытягивались в длину. Так прошел месяц, второй Худоба мама Ула призналась недавно к раннему сенокосу того года сделалась окончательно жуткой. Детский скелет, шатающийся под всяким ветерком неужто живой, не привидение? нагонял уныние и страх на соседей. Тем более, в ребенке было странно всё. Ул вызнал: сперва он лишь ныл и агукал, но скоро начал говорить связно, по-взрослому. Вмиг усвоил имена и прозвища жителей, их норов и привычки. Пристрастился к рыбной ловле. Окреп. Ближе к осени помог старому Коно смолить днище лодки и не был изгнан за бестолковость. Без маминых подсказок, наблюдая, выучил травы, самые главные для лечения нарывов и ссадин.
Первая ссадина от брошенной палки показала: да, он окреп, но так и остался чужим для Заводи. Странным: тело из невесомых костей, во взгляде вечный голод и еще нечто вроде тени презрения хотя это не презрение, а неуместная брезгливость к еде. Непроходящая тошнота
Мама Ула переживала, плакала. Больно ей было всякий день и за эту худобу сына, неизбывную, и за косые взгляды, и за дразнилки и глухое неприятие найденыша Заводью. Взрослые осуждали молча: оборвыш, пусть как угодно выглядит, лишь бы не лез на глаза. Малышня донимала злее, так и липла. Пока Ул оставался слаб, синяки не переводились. Когда выяснилось, что силы в невесомом теле накопилось больше, чем кажется на вид, Улу и это вменили в вину. Повадились дразнить из-за угла. И вот, нашли способ усилить оскорбление: бросили палку, впервые крикнули про сенокосца паука, состоящего целиком из тончайших нитяных ног.
Прошло время, и теперь палки свистят мимо! Ловкость чужака в уклонении оскорбляет бросающих, а его нежелание швырять палку или камень ответно и вовсе доводит до бешенства. Но дети не унимаются. Они ведь слушают старших, и те тоже не унимаются, перемывают косточки и паучку, и его названой маме
Рогатая палка запрыгала по дороге и замерла, уткнувшись в забор.
Сенокосец Косить не пробовал, сгребаю уж всяко лучше крикунов, буркнул Ул, удобнее перехватил корзину и поволок дальше, шепнув: Косят взрослые.
Это было важное замечание о возрасте. Ул много раз пытался посчитать или угадать: сколько ему лет? По росту если, так в первое же лето он сделался не ниже сына мельника, то есть годным на все четырнадцать. Правда, Ул тогда сутулился и сгибал ноги в коленях, то ли желая спрятать нескладность худобы, то ли помня прежнюю слабость По уму и сноровке в работе он и вовсе взрослый!
Четыре года минуло с ночи, когда мама выловила его из реки. Растрепанная корзинка по-прежнему припрятана в сарае. Плетение незнакомое, работа тонкая. Пеленки тоже особенные, невесомые, и еще сохранился витой шнур с золотой искоркой. Матушка Ула никогда не скрывала от найденыша историю его появления в Заводи, не набивалась в кровную родню. Но как ее еще звать по совести? Она из воды вытянула и отстояла, ведь всякое говорили, а она не обижалась и сына в обиду не давала, насколько умела.
Никто не искал корзинку с потерянным ребенком. Получается, правильно забылось прежнее? В первую осень, когда щеку порвала та палка, казалось: надо найти прошлое и взыскать с неведомой кровной родни за свою боль. Потом была вторая палка, и третья, и наконец та, с которой Ул перестал вести счет. Научился уклоняться. Боль ссадины остыла, обида на свое беспамятство подернулась ледком давности, как вода у мостков.
В зиму мама Ула болела, кашляла. Он сидел рядом и перебирал сухие шуршащие травы в тряпицах и коробах. Тогда и стало понятно: незачем искать прошлое! Он здесь нужен, и здесь ему есть место. Полезное. Важное.
Снова и снова приходили весны, даровали Заводи вдоволь дождей и тепла. Ул научился не только уворачиваться, но и ловить палки. Повадился громко благодарить за помощь в сборе хвороста. А, поскольку злыдни отчего-то помогать опасаются более, чем вредить, такой ответ их обижал до слез. С нынешней весны стало еще занятнее: палки теперь кидают друг в дружку все дети, завидно им, что «серый паучок» ловит, как никто другой. В Заводи прибавилось ссадин на пухлых детских щеках. Рассерженные мамаши нехотя бредут к Уле за мазями и норовят заодно укорить травницу, обвинить в дурном воспитании найденыша.
Хэш Коно, я принес рыбу, выдохнул Ул, опуская тяжеленную корзину и заодно кланяясь.
Не пойму, вежливый ты или из вредности так держишься, отозвался Сото, старший сын лодочного мастера. Иди ты хэш Ул, покуда я добрый.
Могли бы кинуть в меня во-он тем подарочком, широко улыбаясь, посоветовал Ул, присмотрев у стены роскошное дубовое полено. Такое способно гореть и давать тепло так же долго, как огромная, в рост Ула, охапка бросового хвороста.
Может, кинуть ещё и копченым окороком? Ох, нахальный ты. Полено ему отдай. Непрошенное. Без благодарности. Угрей принес?
Да. Все крупные, из серебряной породы. Все ночного вылова.
Тебя однажды утопят, вздохнул сын лодочника, покосился по сторонам и заговорил тише. Не знаю, как ты ловишь, что за способ. Но впредь не хвастай.