Я вызывающе хмыкнул, звякнул ледышками в стакане и медленно допил бурбон.
Я не пил четыре месяца. Он повернулся в профиль и стал похож на индейца с крепко сжатыми лиловыми губами. Просто не хотел. И не пил.
Он сидел у окна, за ним влажно блестела черная берлинская ночь с молочными хвостами фонарей в мокром асфальте. Лампы тускло дымились паром.
Как вы относитесь к людям? Он сделал глоток, звонко поставил стакан на мрамор стола.
Сожалею, что к ним отношусь.
Разговор явно загибал в сторону шаблонного философствования барного пошиба.
О! «Индеец» оценил юмор и с интересом повернулся, на крутой лоб упал лимонный блик. В книжном магазине у меня ломит зубы, там вся эта дрянь, знаете, «Как стать богатым», «Как найти внутренний покой», «Как завоевать друзей и сделать карьеру».
Я согласно мотнул головой, бесшумный бармен тут же долил мне бурбона, приняв сигнал на свой счет.
А я вот хочу написать он снова повернулся в профиль, честную книгу, без соплей и вранья. Допустим он растопырил ладонь в ночное окно, такой титул: «Умеренностьна хер! Работу и карьерув задницу! И не думай стать богатым: все равно все деньги у тебя отберут так или иначе».
Вы писатель? вкрадчиво спросил я и, не удержавшись, добавил: Или анархист?
Какие темы Он не обратил внимания на мое ехидство. Как мало времени Человеческая недолговечность определяет каждый аспект нашей жизни. Страх смерти становится страхом жизни.
Он наклонил голову, в глазу по-волчьи сверкнуло. Я незаметно сглотнул.
Чем больше ты страшишься смерти, тем меньше в тебе остается жизни. Ты боишься жить. Страх смертион как страх темноты. Ты думаешь: если это случится со мной, как это будет, что я буду делать? С ума сойду от ужаса? Или что-то похуже?
Он замолчал. За его спиной в ночи неожиданно расцвела винно-красная гирлянда, по ней побежали искры огней, золотистых, лазоревых, из вензелей возникли буквы«Вайнахтен». Я машинально сделал глоток, на секунду мне почудилось, что сейчас, именно в этот момент, я узнаю что-то важное, какую-то главную тайну жизни.
Или что-то похуже Он запнулся, гирлянда за окном налилась малиновым и вдруг погасла. Но узнать об этом ты сможешь только тогда. И не раньше.
Мне стало скучно. Я бы мог рассказать ему, но произносить слова показалось вдруг немыслимо тяжким трудом. Я бы мог рассказать, что ничего похуже там нет, что там вообще ничего нет. Нет ни туннеля, ни божественно-лучистого сияния в конце, нет никаких существ, сотканных из добра и света, радушно встречающих тебя. Что весь процесс умирания не более занятен, чем обычное засыпание. И что тамтам просто ничего нет. Ровным счетом ничего.
Я полез за бумажником, раскрыл, пытаясь разобраться в радужных купюрах. Вытащил новенькую сотню, скользкую, с тонким ароматом машинного масла для денежных станков. Ожидая сдачи, запахнул пальто, скупо кивнул британцуон меня здорово разочаровал. Всплыла мелодия с самовара, я просвистел два такта, замолчал. Неожиданно англичанин отозвался, просвистел еще два, а концовку пропел, удачно подражая Синатре:
But you wont see Mackies flick knife, Cause hes slashed you and youre dead.
Господи, конечно! Это был Мэкки-Мессер. Мэкки-нож из «Трехгрошовой оперы» Брехта. На самоваре были выгравированы два первых такта арии:
У акулы зубыклинья,
Все торчат, как напоказ.
А у Мэккинож, и только,
Да и тот укрыт от глаз.
Брехт, кстати, тот еще фрукт! засмеялся британец сухо. Тот еще! Вроде бы левак, а гнобил своих литературных холопов, что феодал. Любовницы жаловались на отсутствие элементарной гигиены, от него просто разило потом, об этом
Да черт с ним, перебил я эрудита, с Брехтом! Кто музыку к опере написал, кто композитор?
О! Он снова хитро сверкнул волчьим глазом. Курт Вайль.
Ну точно, Вайль, Курт Вайль, как я мог забыть!
Канинхен Курт? спросил я. Кролик? Это он?
Хм! Британец уважительно кивнул. Весьма приватная информация, обычно американцы не столь любознательны. Да и на историка вы, пожалуй, не сильно похожи.
Я пытался вспомнить второе имя, женское.
Этот Курт, он жил здесь, в Берлине? спросил я. Это до Гитлера, да?
Англичанин с сожалением взглянул на меня.
Берлин двадцатыхначала тридцатыхполный, разнузданный декаданс. Он сделал паузу, словно пробуя слово на вкус. Париж всем надоел, богема потянулась в Берлин. За писателями, художниками, музыкантами потащились их девкиполчища танцовщиц, певичек и натурщиц. Проституток, прикидывающихся кинодивами. И проституток, никем не прикидывающихся. Следом заспешили нувориши, с ними в Берлин потекли деньги. На каждом углу открывался мюзик-холл, кабаре, на худой конец, кабак с танцульками и непременным джаз-бандом из настоящих негров. Британец хмыкнул. Которые в то время у вас в Алабаме и Теннесси батрачили на хлопковых полях, а тут становились звездами
Ну да, отмахнулся я. Да, Жозефина Бейкер
И она тоже
Так что про Вайля, перебил я, про Кролика Курта? Про оперу?
Это позже, в двадцать восьмом. Вы представьте: в девятнадцатом году в Берлине сняли фильм «Не такой, как все» про страдания молодого гомосексуалиста, про ортодоксальность общественной морали. Он выразительно глянул на бармена. Сто лет назад! Каково?
Скучающего бармена словно включили, тут же пришел в движение отлаженный механизм откупоривания, наливания и перемешивания. Я кивнул, мне налили тоже.
Но дело не только в гомосексуализме, Берлин стал европейским Содомом и Гоморрой. Разнузданная проституциядевки, дети, был даже бордель со старухамина любителя. Устраивались балы, переходящие в оргии, кокаин и героин продавали, как леденцы. Да, и преступность! Шестьдесят организованных банд, входивших в ферайн, своеобразный бандитский профсоюз.
Ну да. Я усмехнулся. Немцы! Порядок и организованность!
Англичанина звали Вилл, Вильям. Он оказался вполне симпатичным мужиком, начинал в корпункте «Гардиан», теперь консультировал какие-то архивы. Уже одиннадцать лет не вылезал из Берлина. Пытался написать книгу, но пестрота и насыщенность местного материала мешали сфокусировать внимание на одной теме: начал с падения Стены, тут же отвлекся на «Штази» когда открыли их архивы, оказалось, что каждый четвертый гэдээровец числился стукачом.
Вот это тема! горячился он. Достойная Шекспира тема!
От «Штази» логично перешел к гестапо, начал рыться в архивах СС и погряз окончательно.
Писать о том периоде беллетристику просто смешно! Вилл был уже изрядно пьян. Смешно и глупо! Фактический материал столь ярок, столь беспощаден и силен, что писательский разум просто не в состоянии адаптировать и трансформировать его во что-то более увлекательное. Хилая человеческая фантазияона бессильна перед мощью исторического ужаса. Художник не в силах написать закат или извержение вулкана, он может состряпать лишь жалкую копию.
Я заказал третий бурбон. Знал, что наутро пожалею, но заказал все равно.
Мы долго прощались у дверей, несколько раз крепко жали друг другу руки, Вилл нацарапал свой телефон на каком-то обрывке, я поклялся, что позвоню завтра. В крайнем случае, в четверг. Потом пошел в сторону отеля.
Дождь перестал, и заметно похолодало, прохожих не было, прямая Фридрихштрассе уходила в непроглядную темень. У меня в голове непрерывно крутилось:
У акулы зубыклинья,
Все торчат, как напоказ.
«Трехгрошовая опера» оказалась не более чем конъюнктурной поделкой. Ответом на социальный заказ общества. Берлинцы двадцатых сходили с ума по криминальной тематике, особенно по «лустморд» преступлениям с сексуальной составляющей; серийный убийца стал зловещей и притягательной фигурой, мрачные типы в надвинутых шляпах и поднятых воротниках побрели по экранам синематографов и по сценам театров. Мэкки-Мессер был одним из них.
А у Мэккинож, и только,
Да и тот укрыт от глаз.
Мне не терпелось поделиться с Марией открытием, рассказать про Кролика Курта, кстати, эту кличку ему прилепили девчонки из кордебалета «Пикадора», по сплетням, репетиции Вайля часто незаметно перетекали в оргии.