Он знал: Волчица вернулась к. роднику, чтобы попить еще. Прошло столько лет, а она все никак не может напиться.
Серый не стал ее дожидаться: Волчица может пробыть у родника долго, она простаивает у воды часами, — пошел к Гореловской роще один, это уже близко.
Печатая по снегу широкие следы, волк обогнул озеро с тремя старыми дуплистыми ветлами, у занесенных снегами камышей подстоял зайца, съел его. Голода он не чувствовал, но знал — есть надо. На снегу, где обрывались следы зайца, жарко горела разбрызганная кровь. Серый глядел на нее спокойно: даже кровь, которая пьянила его всегда, не волновала сегодня.
Волк вышел к роще.
Постоял.
Послушал.
Потянул ноздрями воздух — не таят ли деревья какой беды, пометил крайнюю осинку своим запахом, поплелся наверх.
Деревья стояли молча.
Недвижно.
Свет луны, проструившись сквозь окуржавевшие ветви, ложился полосами на мягко пушащийся снег.
Тишина.
Настороженность.
Даже слышно, как пошурхивает на спине промороженная шерсть.
На выходе из рощи Серый набрел на лосиху. Она стояла под дубом и тяжело дышала. Она только что разрешилась. У ног ее дымился на снегу лосенок. Лосиха облизывала его, вытянув шею.
Захотелось подойти поближе.
Посмотреть.
Но прямо перед собой Серый увидел Волчицу. Она смотрела на него с грозной настороженностью. Взгляд ее желтоватых глаз становился с каждым мгновением свирепее, опаснее. Он знал ее такой, когда у них были дети и когда он пытался войти к ним в логово.
Волчица всегда загораживала ему дорогу к детям.
Встала она у него на пути и теперь.
Серый понял ее и, не потревожив лосенка с матерью, побрел дальше.
Волчица осталась у поляны.
Оглядываясь, Серый видел: она ест снег и пугливо косится по сторонам — не собирается ли кто помешать ей.
Наверху у рощи была когда-то деревенька с избами и сараями, садами и огородами, но люди уехали, и от их поселения остались лишь куски саманных стен, проемы пустых окон, кусты одичалых палисадников и еще кладбище с пустынно поблескивающими оградками.
Серый постоял среди развалин.
Постоял у могил.
Вокруг лежала степь, она серебрилась и мерцала под луной. Высоко, небесным простором, зябкие, точно осколки льда, шли звезды.
Обширный покой.
Тишь невозмутимая.
Только далеко справа, за белыми полями, в прикорнувшем у оврага поселочке, дрожит голос: чья-то душа ищет облегчения в песне — то ли зовет кого, то ли прощается с кем, но только дрожит, дрожит.
Из снега торчал обитый ветрами куст полыни. Серый оставил на нем метку и побежал через степь. Голова его была по-прежнему опущена, он был весь в инее и, когда встряхивался, то вспыхивал и становился похожим на искристое облако.
Серый вернулся в лес на рубеже ночи и утра.
Тянуло стылостью.
Сверху сквозь сетку реденьких зеленоватых облаков утомленно глядели догорающие звезды.
У просеки вся белая стояла молоденькая березка. В тишине неприлично громко жахнул мороз.
Березка вздрогнула.
Осыпалась.
За сугробистыми полями в деревне кричали петухи, лениво побрехивали собаки, а в лесу было оцепенело и тихо.
Ночь состарилась и умирала.
Волк постоял на просеке, прошел к своей ели, забрался под шатер ее.
Долго возился.
Умащивался.
По-стариковски кряхтел.
Наконец, свернувшись калачиком, улегся и облегченно вздохнул. Под умным глыбастым лбом его горели два усталых глаза. В складках старчески сомкнутых губ таилась горчинка.
В лес входило утро.
Проснулся ночевавший на березе глухарь и, чернея на суку, вытягивал шею, прислушивался.
Захоркала на сосне белка.
Засуетились синицы.
С недалекой просеки долетел скрип саней — легкий, чуть слышимый.
Серый поднял голову.
Скрип раздавался ближе, ближе.
Серый всегда с тревогой и болью ждет по утрам этот, хватающий за душу, скрип санных полозьев, словно он должен принести облегчение.
Показалась белая от мороза лошадь и сани. В них, поджав обутые в подшитые валенки ноги, в тулупе сидел на охапке сена дед Трошка. Он пробирается в райцентр за товарами для сельпо. Шершавая лошаденка встряхивает удилами и настораживает густо заросшее волосом ухо.
Лошаденка косится на ель.
Она чует волка.
Всхрапывает.
А дед спокоен. Он приотпустил вожжи, выпутал из-за высокого строчного воротника бороденку, поглядел на голубые, как в тумане, деревья, обронил в заревую настоянную на морозе тишь:
— Бла-го-дать.
Снял варежку, нырнул рукой за пазуху, достал темного стекла пузырек, сколупнул ногтем белую обливку, ототкнул, выпил, двигая кадыком, чмокнул губами в донышко:
— Истинная благодать!
Имея пристрастие к вину и не имея лишних денег, дед приспособился к лекарствам: покупал в аптеке и пил настоянные на спирте капли. Старик отбросил за спину опорожненный пузырек из-под эвкалиптовой настойки, вытер горстью губы, подергал вожжи:
— Давай, шевелись полегоньку, поехали.
Повторяя бег лошади, зацокало за деревьями эхо.
Приподнявшись на передних лапах, Серый ждал, но за санями так никто и не показался.
Никто и не должен был показаться.
Мертвые не встают.
Но сердце крупно било о ребра — а вдруг!
Под широкими полозьями стонали раздавливаемые снега. Скрип раздавался все дальше и дальше.
Серый лег, опустил голову на лапы.
Неслышно подошла Волчица, стоит и смотрит большими янтарными глазами, в них — тоска и упрек.
Вокруг все больше желтело от утренней зари.
Уснуть бы.
Но Серый знал, чувствовал: сон не придет к нему сегодня.
Он стар и одинок. И ему зябко.
Однако не всегда он был таким дряхлым и мятым. Было время, когда он был молодым, сильным и неоглядно смелым. На его голос по вечерам откликались и приходили волки. Серый обнюхивал их и уводил в степь на промысел.
Серый был вожаком.
Он был мудрым вожаком.
Стая при нем не знала голода.
Как давно это было, как будто в другой жизни. Годы сбежали, сцедились, как сцеживаются по весне с полей в речку полые воды.
У каждой волны свой берег.
К своему берегу пришел и Серый.
Жизнь уже позади, вся позади, осталось только умереть. В сердце его нагорело много всякой золы, а глаза углубились и стали будто заводи, не глаза — два темных провала. Серый даже сам не решается смотреть в них и, когда пьет, зажмуривается.
Загасить бы память.
Но память жива.
И она безжалостно уводит его в детство:
В любовь.
В теплоту.
В счастье.
2
Их было пятеро у отца с матерью: Серый с братом и три сестры. Они родились весной, когда сошли снега и потянулись к солнцу первые цветы.
Родители выбрали под логово старую нору барсука, расширили и углубили ее. В этой норе, среди лесных шорохов и звуков, под крик сойки и барабанную дробь дятла и прошло детство Серого. Еще была сорока, которая часто кричала, и крик ее навсегда врезался в память.
Вначале Серый знал только мать.
Пока не прорезались и не стали видеть глаза, он узнавал ее по запаху. Запахов вокруг было много: пахли цветы и травы, пахли деревья и птицы, пахли небо и звезды.
Небо и звезды пахли вечностью.
Имела свой запах и мать: она пахла любовью.
Мать всегда была рядом.
Она переворачивала их, прилизывала, кормила. Они тыкались носами в ее сосцы, кряхтели, урчали, поскуливали, а мать чутко прислушивалась к приходящим снаружи звукам.
Иногда она предупредительно ворчала.
И все затаивались.
Ждали, когда снова можно будет возиться, почмокивать, ползать возле теплого надежного живота матери.
Серый был смекалистым и вскоре понял, что крайний задний сосок самый молочный, всегда захватывал его и рос крепким и сильным.
Иногда мать ненадолго оставляла их.
Она вылезала из логова туда, где жил лес и откуда приходили разные запахи и звуки. Серый слышал, как там, снаружи, мать чавкает, что-то разгрызает, торопливо заглатывает.
В логово мать влезала потяжелевшая.
Она забиралась в дальний угол.
Причесывала языком на груди шерсть.
Приводила себя в порядок.
От нее пахло чем-то волнующим, совсем не молоком, и Серый тянулся к ней в темноте, находил и облизывал ее губы. Позже, когда они подросли и молока не стало хватать, мать начала приучать их к мясу, и Серый узнал, что так волнующе и пьяняще пахнет кровь.