Институтский шофер Толя Грибов гнал машину, как на пожар. Сухоруков невольно усмехнулся банальности сравнения: там, куда они летели, каждая минута была дороже, чем на пожаре; там не дом горел, не колхозная ферма — человек. Заяц Фома Фомич, слесарь-сантехник какого-то домоуправления, судя по носу и печени, так себе человек, ниже среднего, а вот поди ж ты… Хирург, ассистент, анестезиолог, две сестры — минимум пять душ запихивай в атомный котел операционной радиохирургии, чтобы выручить Фому Фомича из беды. «Это ж, братцы, радиация, а не то что купорос…» Вот именно, не купорос, в том-то и дело.
«Волгу» занесло на повороте, но Толя каким-то чудом удержал ее у самого кювета. Он почти лежал на руле, вытянув к стеклу длинную кадыкастую шею, и напряженно вглядывался в дымную просеку, которую фары вырубали в темноте. Тускло мерцал влажный асфальт, «дворники» торопливо разгребали водяное месиво, а в машине было тепло и сухо, и неуловимо пахло духами: уж не Ниночку ли Минаеву шеф катал? Неужто правду нашептывают о них? Врут, поди. Занятно бы у Толи спросить, да из этого деревянного идола клещами слова не вытянешь. И ни к чему. А что приснилась — так какое это может иметь значение в нашей быстротекущей жизни…
2
Лихо развернувшись на площадке у радиологического корпуса, Толя затормозил и вытер рукавом куртки лицо. Сухоруков вылез из машины и через тускло освещенный вестибюль прошел в ординаторскую.
Дежурная бригада была в сборе. Ярошевич и Минаева сидели у включенного телевизора. На синеватом мерцающем экране Сухоруков увидел запрокинутое лицо Зайца: черный провал широко раскрытого рта, отечные мешки под глазами, редкую, неопрятную щетину. Самописцы приборов вычерчивали извилистые кривые. Басов и Заикин рассматривали длинные бумажные ленты и о чем-то негромко спорили. Увидев Сухорукова, оба замолчали.
«С дежурной бригадой Зайцу, можно сказать, крупно повезло, — раздеваясь, подумал Сухоруков. — И мне, кстати, тоже».
Сухоруков любил оперировать с Заикиным. Когда Жора стоял в изголовье больного, равномерно нажимая на гармошку наркозного аппарата, можно было думать только о движении ножниц и скальпеля к опухоли, и ни о чем ином. Дыхание, работа сердца и мозга, кровь и кровезаменители, неожиданные падения пульса и давления — все это оставалось где-то там, за ширмочкой, где колдовал Заикин со своей медсестрой, где на подставках змеились трубки от капельниц, перехваченные зажимами. Иногда Сухорукову казалось, что Жора приноравливает свое дыхание к поскрипыванию гармошки, что он собственными легкими ощущает, какую порцию закиси азота нужно послать в опадающие легкие больного. Он любил железки и вечно что-нибудь конструировал, но наркоз давал только вручную. Два, три, а иногда — и пять, и шесть часов подряд. Ни один другой анестезиолог не придавал Сухорукову столько уверенности в благополучном исходе операции, сколько этот прихрамывающий пижон. «И откуда они берутся, такие мальчики? — подумал Андрей Андреевич. — Два года, как со студенческой скамьи, когда научился? А впрочем, этому не научишься. Талант. Жаль, резковат. Желчный, насмешливый, палец в рот не клади… Как он на конференции сцепился с Вересовым — старик чуть из зала не выгнал. Странное дело: тихони — часто посредственности. Милые, приятные люди. Тот же Ярошевич… Но работать лучше с Заикиным. Особенно, если тяжелый случай».
Сухоруков догадывался, что характер Жоре испортила хромота. Зацепило осколком бомбы, когда уходил с матерью из горящего Минска. Как-то после долгой и трудной операции, когда оба отдыхали в комнате хирургов, Заикин рассказал ему об этом. В войну он был совсем пацаном, года три-четыре… Мальчишки дразнили «Рупь пять, где взять, надо заработать…» Такие дразнилки отравляют жизнь надолго. Чувство физической неполноценности, как известно, гармоническому развитию личности не способствует.
Была еще одна причина, которая делала Жору Заикина угрюмым и раздражительным. Называлась она, эта причина, Таней Вересовой, дочерью Николая Александровича, и об этом Сухоруков тоже догадывался, да только ничем помочь не мог.
Ярошевич встал, уступил ему место у телевизора, одернул халат.
— Плохо дело, Андрей Андреевич. Развился коллапс, давление семьдесят пять на сорок. Пульс почти не прощупывается.
— Переливание крови наладили?
— Вашей команды дожидались, — проворчал Заикин. Сухоруков снова глянул на экран и увидел капельницу — как сразу не разглядел? — Льем, но пока неэффективно.
— Продолжайте лить. Давление измерять непрерывно. Лейкоциты и гемоглобин взяли?
— Взяли, — откликнулась Минаева. — Девять тысяч и шестьдесят четыре.
— Лейкоцитоз скверный. Закажи повторные анализы. Операционная готова?
— Готова. — Ярошевич настороженно посмотрел на него. — Может, еще понаблюдаем?
— За чем? Как он загибается? — взорвался Заикин. — Ужасно интересное зрелище!
— Погоди, — остановил его Сухоруков. — Братцы, как вы считаете, что там?
— Скорее всего, полетели швы анастомоза. Боли появились внезапно, раньше он был спокоен, — сказал Басов.
— А может, кровотечение?
Минаева зашуршала бумажками.
— По дренажу из брюшной полости ничего не выделяется, я проверяла.
— На осложнение после введения препарата не похоже. Боюсь, придется вскрывать живот. Жора, он выдержит?
— Слабоват… Но если давление поднимем, выдержит. Начнем в артерию качать, может, сдвинется. Ладно, я — туда.
Заикин ушел. Сухоруков еще несколько минут смотрел на экран.
— Пойду в палату и я, что в этот ящик разглядишь! Кто со мной?
Басов встал, снял с вешалки резиновый просвинцованный передник. Ярошевич деловито полез в портфель. Сухоруков усмехнулся: ничего иного не ожидал.
Помогая друг другу, они надели под халаты тяжелые передники, маски, перчатки и вышли в коридор. В коридоре в деревянных кадках пылились фикусы, редко, через два на третий, горели плафоны. Дежурный дозиметрист, борясь с дремотой, листал какую-то толстую книгу. Услышав шаги, он закрыл книгу и молча подал Сухорукову его дозиметр. Дозиметр был похож на обыкновенную авторучку, Андрей Андреевич привычно сунул его в верхний карман халата. Басов свой получил, еще когда заступал на дежурство.
На толстой, обитой свинцовым листом двери четвертой палаты, в которой лежал Заяц, висела картонная «ромашка» — три красных лепестка в кругу — знак радиоактивности. Сухоруков невольно поежился и повернул ручку.
Со стены на Зайца в упор пялилась телевизионная камера. Яркий свет заливал узкую палату. У койки доисторическими чудищами высились защитные ширмы. Сквозь толстое зеленоватое стекло смотрового окошечка было видно, как за одной из них Заикин возился с капельницами. Сухоруков и Басов стали за другую.
— Давление?
— Сдвинулось, — глухо ответил Жора. — Верхнее восемьдесят.
— Попробуй догнать до ста двадцати.
— Пробую.
Заяц разлепил запавшие глаза. В горле у него что-то булькнуло, и он прохрипел:
— Спасите, доктор. Помираю.
— Э-э, нет, с этим еще успеется, — сказал Сухоруков и нащупал пульс.
Гамма-лучи прошли сквозь тонкую резиновую перчатку, как автоматная очередь сквозь фанерную мишень. Словно сунул руку в крутой кипяток, физически ощутил, как заныли обожженные кончики пальцев. Насмешливо хмыкнул: «А именины-то еще дают о себе знать. Чаек надо пить, ваше благородие, чаек. И для нервов пользительно, и вообще…»
Пульс у Зайца был как ниточка — вот-вот оборвется.
— Где болит?
— Живот. Аж раздирает. Будто ежа проглотил, а он, стерва, там ворочается.
— Шутник… Язык покажите. Гм, суховат. — Пощупал окаменевший, напряженный живот. — Здесь болит? А здесь? Яков Ефимыч, пощупай. Вот именно. И я так думаю. Вот что, Фома Фомич, придется вас еще разок прооперировать. Конечно, не так, как вчера, операция пустяковая, но, к сожалению, без нее не обойтись. Сейчас доктор Заикин вас еще немного подкрепит, и сделаем. Согласны?
— Боюсь. Может, обойдется?
— Нет, — сказал Сухоруков, — не обойдется. Времени жалко, нельзя время терять.
— Тогда — воля ваша. Что хотите делайте, только б не болело. Нет моих сил больше терпеть.
Сухоруков вышел, поманив за собой Басова.
— Похоже на перитонит.