Те трое, что сидели на сундуке, молча, со страхом, заполнявшим глаза, все в точности исполнили, двигаясь как бы вслепую.
Пахарь лежал на телеге, опершись о локоть, опасаясь забинтованной своей ноги; в бледных губах — самокрутка.
Дед поднес спичку, мужик затянулся.
— Спасибо, Касимыч… От смерти спас… Не забуду…
— Ладно, — со смущенным кашляющим смешком отмахнулся дед. — Скажи бабе, чтоб щей пожирней сварила, да с кашей наверни. Это тебе главное лекарство, знаете да… А нога заживет. На Петра и Павла плясать будешь.
Дед уже умылся, переоделся в черную косоворотку, расшитую по вороту черным же шелком, поблескивавшую рядом перламутровых пуговок, подпоясался шнурком с кистями. Он праздничный, помолодевший, полегчавший от усталости; лицо посветлело, залучилось, в серых глазах открылась бездонность, в которую страшновато заглядывать.
И тут впервые Митя понял, что дед может все: одним мановеньем вызвать дождь или снег, превратить петуха в павлина, приказать воробьям петь соловьями… Ведь он только что этого растерзанного, окровавленного человека собрал, сшил, забинтовал — и вот уж тот покуривает, разговаривает и собирается есть щи с кашей… А на столе лежал как мертвый… Митя никогда не видел мертвых и подумал — он мертвый, а дед оживил его… Дед на глазах совершил волшебство. Без живой воды, без колдовских слов — руками, ножом и шелковой ниткой…
Домой или в больницу, где работал дед, к нему шли охотней, чем к врачам. На записи в регистратуре только и слышалось:
— Мине ба к фершалу, к Касимычу.
Врачи искренне ревновали к нему пациентов. У его кабинетика толклась очередь, когда всюду прием давно окончен.
Возле их дома была коновязь, как в присутственных местах — у почты, в райпотребсоюзе или еще где. По воскресеньям, когда больница закрыта, здесь собирался целый базар.
Исцеленные по большей части становились его великими друзьями.
С другом великим Парфеном, например, знакомство много лет назад произошло таким образом: приплелся мужик, перевязанный поперек лица тряпицей, и, стеная от боли, прогнусил историю своей болезни. Набирал, понимаешь ли, воду в колодце. Поставил ведро на сруб, а оно и сорвись… Во́рот железной ручкой-то аккурат под нос и вдарил… Потрогал, а нос-то на липочке, и кровища хлещет. Побежал домой. Баба приставила нос на место, привязала тряпицей. Проходил полдня, размотал — нос обратно отваливается, не хочет прирастать… И больно — мочи нет. Что ж делать — надоть к Касимычу. Вот и приташшылси за пять верст по жаре. Помоги, ради Христа, помираю…
Дед осмотрел рану и сказал: вовремя пришел, еще б чуток помедлил — и ничем бы не помочь. Почистил, подрезал, пришил — и остался Парфен с носом. Делая операцию, дед пересказывал историю, описанную еще Николаем Васильевичем Гоголем. Парфен, превозмогая боль, слушал, диву давался. И потом, когда над ним посмеивались односельчане, ссылался на этот случай, напечатанный в книге и рассказанный Касимычем; и в который раз радовался, что нос его не покинул, хоть и готов был к такому вероломству.
Хирургия служила не только прямому своему назначению, но в некоторых неожиданных обстоятельствах помогала деду сохранить выдержку и спокойствие…
Случилось ему целый год работать на медпункте в Карташевке и каждый день пешком отмахивать семь верст туда и семь обратно — мимо станции, через поле, по краю леса.
В то лето все кому не лень рассказывали, слушали, жевали и пережевывали жуткую историю об объявившемся бандите, головорезе и вампире, совершавшем неимоверные по жестокости преступления. Где точно он свирепствует, никто не знал, жертв не видел и очевидцев не встречал, но говорили про него все. Изустный призрак его несколько раз обошел округу, возвращаясь в село из новых мест. Каждое такое возвращение принималось за подтверждение.
В самый разгар этих россказней шел дед однажды утром на работу и, миновав станцию, заметил, что вослед увязался какой-то бродяга. На расстоянии полуверсты он шаг в шаг осторожно ступал по пыли, не приближаясь и не отставая. Одно это позволило смекнуть, что тот выжидает время, когда подойдут к самому пустынному месту, откуда и до станции далеко, и до Карташевки не близко…
Взвесив обстоятельства, дед решил устроить встречу поскорей, пока станция рядом. И именно хирургия помогла ему тотчас хладнокровно и четко составить план хитрейшей наступательной обороны.
Он достал бритвенно отточенный кривой садовый нож, который всегда брал в дорогу, спокойно раскрыл и спрятал под брезентовый плащ, перекинутый через руку; затем решительно остановился и стал ждать бандита.
Расчет был прост: когда тот окажется рядом, неожиданно выпростать нож из-под плаща и точным движением снизу вверх вскрыть ему брюшную полость. Это конечно же сразу выведет его из строя. Такова первая часть расчета.
За ней начиналась вторая. Дед всегда носил с собой походный, еще от армейской службы оставшийся, хирургический набор в кожаном подсумке-раскладушке (скальпели, ножницы, пинцет, иглы, шелковая нить в герметической пробирочке и прочее). Так вот, когда вампир с распоротым животом упадет (не упасть он не может), дед спокойно заправит ему назад все выпавшее; как положено обработает рану и зашьет, после чего сообщит о происшедшем в станционную милицию…
А пока, остановившись посреди дороги, дед вызывающе ждал. Он отлично представлял, с какой силой надо всадить нож, чтоб не повредить внутренностей, лишь распороть брюшину. Присмотрел и местечко у обочины, где удобно расположиться с инструментами на сравнительно чистой траве.
Бродяга приблизился настолько, что дед уже наметил, куда направить нож…
Потрепанные мелестиновые портки… Распахнутый, видавший виды пиджачишко не помешает… Хуже, если б был застегнут… Лица дед не разглядывал — успеется потом…
Еще пара шагов — и надо начинать…
— Касимыч! Да это ты, что ль? — радостно крикнул бродяга.
Дед вскинул глаза.
Друг великий Егор, еще зимой подавшийся из Карташевки на торфушки, протягивал руку.
Однако операцию, хоть и не очень сложную, на этой дороге деду все ж пришлось сделать.
Возвращался он как-то зимой под вечер. Поземка переметала путь, с каждым шагом темнело. И из мути этой вывернулась тетка, укутанная шалью по самые глаза. Увидев деда, она всплеснула руками, кинулась навстречу, бормоча странным горловым голосом не разобрать что, показывая заснеженной рукавицей себе на лицо, всхлипывая и в то же время как бы приплясывая от радости.
Дед пригляделся и узнал Марью из Фролова. И сразу же вспомнился ее недуг: зевая, она частенько вывихивала челюсть. Человеку несведущему такое может показаться даже смешным, но Марье не до смеха идти с открытым ртом в метель за десять верст к фельдшеру, чтоб тот посадил челюсть на место… Кстати, недуг этот древний. Дед ссылался иногда на сочинение, написанное по-латыни и называвшееся «Де максилля люксата», то есть «О вывихнутой челюсти». Но это не к делу.
Дед мигом помог размотать шаль, вытащил из-под шали белый платок, вложил несчастной в рот (так положено — чтоб не голыми руками), взялся покрепче, одному ему известной хваткой, рывком, сильно потянул вниз. Челюсть щелкнула и села на место.
Баба радостно разревелась.
— Кормилец ты мой, спаситель! Ить я в больнице была, всех докторов умучила — никто вправить не мог. Иди, грят, к Касимычу в Карташевку.
7
Помимо мастерства страждущих влекли к деду еще его бескорыстие и душевность. Он никогда не только не спрашивал — не намекал даже на плату за лечение, принимая дома или уходя в ночь-полночь по частным вызовам. Не было у него никакого расценника. Кто мог, платил сколько мог, а кто не мог — ничего не давал, и на том спасибо. Тот мужик с развороченной ногой за операцию конечно же не платил, да и речи не было о деньгах — дед спасал его жизнь, при чем тут кошелек… Он пришел, когда смог ходить (в аккурат на Петра и Павла!), принес четверть водки, с ним те трое, что привезли его с поля, и был дан пир в честь выздоровления. Великим другом он стал раньше — когда лежал после операции на телеге и угощался дедовой махрой. Тогда они почувствовали симпатию друг к другу.
Со всеми, кого исцелял, дед как бы роднился. Ведь он проникал в такие их сокровенности, которые недоступны даже близким. Душевность его становилась причиной того, что, исцелившись телесно, люди начинали тянуться к нему душой, приходили просто повидаться, посидеть. И он привечал всякого, в ком пробуждалась такая бескорыстная потребность.