Эх, коня бы ему,
Гусли звонкие!
Полетел бы он
Во чисто поле…
Затем опять садился читать и через час-другой запевал то же четверостишие.
Случалось, работу на дворе начинал ранним утром по прохладе — и поверх рубахи надевал полушубок. В полушубке входил в избу, увлекался чтением. За окном уже вовсю ярилось солнышко, а он так весь день и просиживал в полушубке.
В русскую литературу он погружался как в реку — и без этих омовений жить не мог. Литература для него существовала как стихия, наряду с временами года, наряду с ветром, солнцем, дождем, и без нее, как без любой из стихий, наполненная жизнь была невозможна.
Дед мог простить любую слабость, порок или невежество, лишь непочтения к литературе не терпел и не прощал. Его возмездие бывало тонким и безжалостным…
Как-то осенью напросился к нему в квартиранты приезжий счетовод — и поселился с женой, которая была на сносях. Люди они оказались работящие, честные, но на редкость ограниченные, скудные. Дед быстро понял, что никаких книг, кроме бухгалтерских, они в руках не держали. Мало того, свое невежество молодой счетовод преподносил как принцип, как пример для подражания; то и дело принимался втолковывать деду, что чтение художественной литературы — пустая трата времени; и однажды в запале крикнул, что его счетоводная книга, от которой зависит целый совхоз, ценней всех сочинений Пушкина — ведь от них ничего не зависит ни в общественном, ни в личном плане.
Деда передернуло, но он сдержался, лишь проскрипел:
— Тэ-э-эк… Значит, от Пушкина даже «личный план» не зависит?
Счетовод оглядел деда как несмышленое дитя:
— Ну сам посуди, Касимыч: что обо мне лично мог знать Пушкин, если он сто лет как неживой? И чем я от него могу зависеть?.. Какой-то идеализьм на постном масле разводишь.
Дед насупился, но промолчал, махнул рукой…
Скоро стало не до философствований — у квартирантов родилась девочка, и даже на бухгалтерские книги едва хватало сил и времени.
К исходу первого месяца жизни, как положено, девочке следовало подыскать имя… И однажды вечером дед застал молодых родителей в смятенных поисках.
— Элла, Стэлла, Рэма… — бормотала мамаша.
— Марлена, Электрина, Аэрина… — вторил отец.
— Регина, Венера, Майя… — тужилась она.
— Вилена, Марксина, Сталина… — иссякал он.
Дед подсел к столу, отрешенно слушал, покачивал головой и, когда постояльцы окончательно выбились из сил, равнодушно вымолвил:
— Есть, знаете да, одно редкое имя… Если пожелаете, могу сказать. Может, подойдет…
— Скажите, скажите!
Однако дед не торопился.
— Имя особенное. Не знаю случая, чтоб кроме одного раза, мне известного, им назвали девочку.
— Да скажите же!
— Имя, само собой, не новое, но выговаривается вполне, знаете да, современно…
— Ну, Касимыч, не тяни резину, выкладывай!
— Этим именем к о г д а - т о назвали одну красавицу и с тех пор оно, понимаете ли, почему-то, — дед многозначительно упирал на это словечко, — никому больше не приглянулось…
— Ну, валяй, Касимыч, режь!
— …Вот я и подумал: а не взять ли его сейчас?..
— Мы слушаем, называйте же!
Дед замолк, долго поглаживал бороду, глядел в потолок, раздумывал, взвешивал, медленно крутил козью ножку и наконец раздельно, громко выдохнул вместе с облаком махорочного дыма:
— НАИНА.
Родители обмерли. Опомнившись, мамаша пролепетала счастливо:
— Такого ни у кого нет.
— Наина! Ого! Мировое имя! Берем и присваиваем! — без раздумий решил отец.
В метрике так и записали: Наина Кузьминична Куделина.
Весной непоседливый счетовод навострился ехать на новые места. Прощаясь, дед преподнес ему тонкую книжицу с картинками: А. С. Пушкин «Руслан и Людмила».
— Хоть и знаю, Кузьма, что стихи для тебя — хуже горькой редьки, знаете да, но э т и почитай. Через силу, а прочитай и картинки погляди… Узнаешь, может ли Пушкин повлиять на твою личную жись…
4
Несколько ранних лет Митя безмятежно купался в теплом потоке дедовой ласки и вовсе был ею избалован, уверился, что поток этот не иссякнет никогда, что дед не только к нему — ко всем на свете так же хорош и ласков. Однако вскоре стал понимать, что дед колюч не только бородой и хорош далеко не со всеми. Водовороты и пороги дедовского характера открылись неожиданно.
Мама с бабушкой ушли в соседнее село к знакомым, оставив Митю на попечении деда. Митя играл на завалинке, и в попечении не нуждался, что очень устраивало деда — к нему как раз пришли гости, которые уже сидели в кухне около четверти с водкой. Сначала Митя все прислушивался к говору, доносившемуся из окна, втайне ожидая, что дед кликнет его показывать смешные штучки…
Взрослая беседа мерно и долго побулькивала, позванивала стаканами, попыхивала из окна махорочным дымком, а приглашения все не вылетало.
Увлекшись игрой, Митя не заметил, как разговор, поначалу дружеский и благодушный, стал набирать силу и высокий тон. Мирный, размеренный голос деда превратился в жесткий и резкий, к которому Митя не привык.
Говорили о какой-то справке, просили деда принести из больницы… Тот им напрочь отказывал и возмущался, что к нему под видом дружеского застолья затесались с такой непотребной просьбой — обстряпать филькину грамотку для какого-то черта иваныча!
Чей-то сладкий голосок пробовал успокоить хозяина, все закруглить и примирить, тут же перешел к посулам, а от слов к делу — полез за кошельком. Но был прерван грозным выкриком:
— Спрячь назад!
Грохнула табуретка. От дедова голоса дрогнули стекла.
— И пошли-ка вы все отсель к чертовой матери!
Звякнули стаканы, лопнула пузатая четверть.
— Вон отсель! Чтоб ноги вашей тут не было!
…Солнышко закрыла туча, подул ветер с пылью, будто сама природа переняла дедово настроение.
Митя побежал спасаться в сени… Там дед, выгнав гостей, уже запирал уличную дверь. С лицом, затененным грозовыми сумерками, со взглядом, скользившим где-то поверху, он прошел мимо, даже не заметив внука, не сказав словечка, и скрылся в горнице.
Митя с недоумением и недобрым предчувствием вошел следом. Дед опять его не заметил. Стоял посреди избы, расставив ноги, словно под ним не пол, а мчащийся поло́к, запряженный лихим жеребцом. Рубаха — черным колоколом, ворот растерзан, разорванный ремешок под ногами.
— Олахари, прощелыги! В бараний рог сверну!
За окном полыхнуло фиолетовое пламя, изба вздрогнула, и тотчас темная стена ливня смыла деревья, огород, улицу и бежавших по ней незадачливых гостей…
Митя съежился в уголке у сундука. Страх перед грозой — и еще больше перед дедом, ставшим вдруг незнакомым, чужим, — прибил, пригнул, прижал к стене. Митя хотел закрыть глаза, но даже этого не мог так и стоял в своем уголке на виду стихий. Вслед за ударом грома дед сам загрохотал:
— Так, Илья! Так, пророк! Поддай им на дорожку! Ха-ха-ха! Бей молоньей! Жги их, чертей собачьих!
Подскочил к окну, распахнул ударом кулака, выбросил в ливень горшок с цветком.
— Вот вам справку! Вот филькину грамотку! Завоняли весь дом! Дышать нечем! — Он раздернул два других окна. — Чтоб духу поганого не оставалось!
Косой ливень вломился в избу, мигом залил пол; с сундука, где стоял Митя, потек ручей, сквозняк водяной пылью пронесся по дому. Запахло сырой землей и листьями.
Рубашка с левого бока намокла, струйка бежала по ноге, но Митя не мог выйти из-под ливня, бившего в окно…
Призывая в союзники Илью-пророка, дед выбрасывал горшки с цветами, за ними, нелепо затрепыхав, полетела содранная со стола клеенка.
— Прощелыги! Олахари! Дуроплясы чертовы!
В разорванной до пояса мокрой рубахе, со всклоченной бородой, отверстым ртом — он сам был как гром и гроза.
5
Дедов сад протянулся до самой речки. Возле дома, в палисаднике и вдоль забора, выходившего на улицу, росло что поценней, с чего во время созревания нельзя спускать глаз: груши — тонковетки и бессемянки, вишня владимировка, яблони коричные (по-местному, «кориш»), крупная смородина, отборный крыжовник, по обилию, величине и сладости ягод не уступавший винограду — все было привезено, принесено саженцами и черенками, привито, выхожено и выпестовано за долгие годы, все укоренилось, разрослось, заплодоносило, стало гордостью деда и причиной постоянных набегов поулошных ребятишек, отыскивавших щели в плотной городьбе, ловивших каждый миг, пропущенный хозяевами этого сладчайшего великолепия.