Надя проснулась первой — Манефа обнимала ее за шею. Хотела тихонько освободиться от ее рук, но та в ответ все крепче и крепче сжимала их.
— Ты задушишь меня, чертенок!
Веки Манефы дрогнули, но глаза не хотели открываться, а руки все же расслабли, и Надя встала. Солнечный свет заливал поляну. Она распахнула окно. Воздух легким ветерком ворвался в комнату. Рубашка на Манефе сбилась, открывая крепкие длинные ноги, живот и грудь. «Как все у нее красиво и совершенно, — подумала Надя. — Поспи. На свежем воздухе грудь остынет. Смотри, какая светлая капелька в ложбинке».
Манефа во сне одернула рубашку, бормоча что-то, повернулась на другой бок, подставив лицо под ветерок из окна, глубоко вздохнула и затихла.
«Она немного моложе меня. Совсем другой человек, — думала Надя, одеваясь. — Я перед ней старуха, вроде все прожила, все испытала. А что прожила? Что испытала? Работу? Чужие муки? Смерти?» Нет, не только это: была еще и любовь. Под бомбежкой, в палатке, которую унесло взрывной волной, и она с любимым осталась на койке в яме, посреди леса…
Это была их первая ночь вместе.
Он был терпелив, то ли потому, что все еще не хотел ничем ее связывать, то ли его прошлое стояло между ними, а может, презирал военную неразборчивость и скороспелость. Они еще не знали друг друга как муж и жена.
В тот вечер, на редкость тихий, раненые почти не поступали. Усиленно шла эвакуация, днем и ночью грузили автомашины, подводы. От эвакоприемника со станции то и дело уходили санитарные поезда. Никто не сомневался в скором начале крупных боев.
Надя и Жогин гуляли по лесу. Лес был дубовый. Старые деревья росли чуть поодаль друг от друга, выбросив в стороны могучие ветви, как бы оберегая свою землю. Они казались то ли вышедшими на бой богатырями, то ли старыми мудрецами, знающими великие тайны своих зеленых собратьев, то ли строгими отцами, распростершими свои длани-ветви над дубками-подростками, как бы не давая им разбежаться.
Между просторными дубовыми массивами вдруг белоствольно блеснет березовый клин. Тут другой воздух, другая расстановка деревьев — они как бы жались друг к другу, иной тут свет. Если на дубах еще крепко держалась зелень, то березы уже обрызгались золотом, просветлились, и этот наряд шел им даже вроде лучше, чем летний. Березовый клин насквозь просвечивался, и все пространство между деревьями заливал снежной светлизны воздух, нет, даже нежнее, неуловимее снежного.
Наде нравилась мрачная величественность дубняка, Жогин восхищался летучими клиньями березняков.
— Ах ты, Малышка, моя суровая Малышка, — сказал он, когда они входили в березняк, где уже шуршали под ногами листья, желтые их монеты падали на плечи, на руки, на лицо. — Разве не видишь, что мы вошли в храм, созданный мудрым архитектором? Погляди только, какой тут верхний свет, он так и льется, так и льется. Береза — это Россия.
— Россия — это все! И те дубы — тоже Россия. Их могучесть под стать ей, и хмуроватая мудрость тоже. И то, что они основательны и крепко держатся за землю корнями, — это тоже Россия. Ты видал, чтобы буря вывернула дуб с корнями?
Жогин попытался вспомнить, но не мог и, сославшись на то, что он городской человек и нет ничего зазорного, если он за всю жизнь не увидит такой картины, согласился с ней. И она тоже согласилась, что свет в березовой роще особый, и еще ни один художник, насколько она помнит, не смог выразить это.
— Его нельзя выразить, — сказал Жогин. — Это не для краски. Разве только звуком.
— Звуком? Не представляю! Словом!
— Э-э, словом еще труднее, чем звуком. Этот свет воспринимается только чувством. Да… А к чувству ближе всего музыка. «Времена года» Петра Ильича. Чем, кроме музыки, можно было выразить то, что чувствовал он?
— Некрасов это выразил словами…
Над лесом пролетела девятка «юнкерсов». Их прерывистое гудение долго отдавалось в ушах.
— С тыла начинают, — сказал Жогин, как бы для себя. Надя не ответила, она шла, загребая ногами опавшие листья.
— О чем ты думаешь? — спросил он.
— Так, ни о чем. Не думается, хорошо сегодня. С начала войны не вспоминала стихов. Сейчас вот вспомнила.
— Ну?
— Знаешь?
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор! —
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень…
Он подошел к ней, обнял, взял в ладони лицо, поцеловал в губы. Она еще не помнила его таким и поняла все.
— Не здесь, — сказала она, высвобождаясь из его объятий. — Я не хочу так, хочу иначе… Будто бы нет войны и мы только вдвоем. И у нас своя постель, свой дом.
Она пришла к нему ночью в палатку, как в дом приходит жена, и не было у них ничего такого, что напоминало бы скоропалительность военных встреч, о которых они уже наслышались. Не осуждая никого, они хотели, чтобы у них было по-другому.
Под утро немцы бомбили лес. Тогда сорвало и унесло их палатку.
Когда Надя вернулась с приема, в ее кабинет постучалась старшая сестра.
— Ну что вы, право, Зоя, входи́те всегда, когда нужно. С хорошей вестью?
— Рада бы с хорошей. — Зоя Петровна подошла к столу, поправила черную косу, уложенную на затылке. — Шпильку обронила, вот и маюсь весь день, — пожаловалась она.
— Это главное, что вас волнует? — попыталась пошутить Надя.
— Кабы это! Терапевт-то наш что выкинула, а? Вышла замуж — и была такова. Лизка письмо получила, подругами они были.
Из рук Нади выпал карандаш. Она взяла его, повертела в пальцах, осторожно положила на страницу раскрытого дела. А страница эта была штатным расписанием Теплодворской больницы.
— Вот еще одна вакансия, — сказала она с грустью в голосе. — Ну, что будем делать, Зоя? А? Такое предательство!
Она облокотилась на руку, задумалась, потом, как бы приходя в себя, тряхнула головой, короткие темно-русые волосы с седой прядью рассыпались, упали на щеки.
— Четыре врача… — заговорила доктор Надежда. — Как их специализировать? Хорошо бы четыре, а то ведь ни одного. Ни одного! Пять дежурных сестер. Есть две. Патронажная? Нет! Слава богу, есть старшая, и вроде неплохая. Парторг!
— Да будет вам до времени, Надежда Игнатьевна…
— Ладно. Была бы врачом… Ставка фельдшера? Нет! Две акушерки? Повезло! Санфельдшер? Нет. Дезинфектор… По совместительству и конюх. Ну, ладно. Лаборантка? Есть! Зубной врач… Неужели мы с вами будем сами зубы рвать?
— А что? — засмеялась Зоя, — я как-то мужу вырвала — не успел ойкнуть. Правда, пьян был в стельку.
— Пьет?
— Пьет, сволочь. Ничего не могу поделать. Жизни нет.
— Да, это уже беда. За такого вышла или сама вырастила?
— Такого нашла. Думала, дело поправимое, а оно все дальше да глубже.
«Вот почему она такая…» — подумала Надя и спросила:
— Покажешь? Авось что-нибудь сделаем.
— Спасибо вам, Надежда Игнатьевна…
— Да, Зоинька, я еще не видела ничего подобного, даже оторопь берет. Что будем делать? Как работать? Участок больницы, сама знаешь, двенадцать колхозов, около сотни деревень, хуторов и хуторочков, да еще механизированный пункт леспромхоза, да МТС. Не то что узнать, представить это трудно. Но как, как сделать, чтобы все было как на ладони, чтобы каждый страдающий или страдавший каким-то недугом был нам известен?
И должен быть и будет конец этим приемам вслепую: «Ну, голубушка, что болит?» — «Да все болит, доктор…» — «Ну все же, где больнее?» — «Везде больнее. Вся не могу». — «Давно ли началось?» — «Да недавно, совсем недавно…» — «Все же сколько дней?» — «До пасхи что-то в грудях закололо. Отпарилась. Кажись, пронесло. А тут иней в ночь… Спохватились: рассадник-то голый-голым стоит. С печки шасть — да на улицу. Так меня и охватило всю…» Сегодня это было. Катерина Филенкова из Никола Полома на ногах перенесла пневмонию, на коленках ползала, а огород посадила. Гордится: «Ах, какая овощь ноне, откуда что и берется. Осенью, ежели у доктора проруха будет с овощами, отделю…» До пасхи еще… А теперь половина июля. Всего-то ей сорок два года, а иссохла вся, тело дряблое, кожа потная, стетоскоп липнет, как к бумаге-мухоловке. Такие хрипы в верхушках легких! Плеврит? «Осенью, ежели проруха с овощами…» Надо еще дотянуть до осени.
Не привыкли тут обращаться к врачу. И врач не шел к больным. И это пресловутое «пройдет»… А надо, чтобы мы всё знали о тех, кто у нас на участке живет. А у нас даже рентгена нет, чтобы обследовать.