Мы, естественно, считаем, что созидатели любят себя хвалить, а других хулить, любят и немножко позлословить; по-видимому, это охотно делает и Иегова в своей книге книг — Библии: едва ли кто в наше время может чистосердечно поверить, что бог в одиночку успел сотворить за шесть дней все эти миры, сияющие своим собственным светом, и те, что лишь отражают свет других, а также поверить, будто другие боги по сравнению с Иеговой не совершили ровным счетом ничего.
Совсем иначе обстоит дело с таким человеком, как Раннук, в нем никто не склонен предполагать черты, присущие творческой личности: все считают — зачем ему среди своих камней и цветов становиться в позу или же злословить, камни ведь не ходят и не говорят, а цветы не строят лукаво глазки.
Поэтому и казалось, что, лишь находясь среди них, Раннук вполне может быть самим собой. Мне случилось только один раз застать его среди цветов и бабочек, и этого Раннука я никогда не забуду. Здесь он даже стал разговорчивым, ведь говоря о цветах и бабочках, он мог свободно упоминать о таких вещах, которые, если их отнести к человеку, люди считают оскорбительными, постыдными или безнравственными.
О-о, послушали бы вы Раннука, когда он говорил о цветах и бабочках! На его лице появлялось выражение блаженства или просветленности, которое я так редко наблюдал у людей.
Но это выражение быстро исчезало, если настроение собеседника не гармонировало с его собственным. Раннуку достаточно было тайком взглянуть на слушающего его человека, чтобы решить, по-видимому, безошибочно, — стоит продолжать говорить или нет: трудно было встретить более острую нервную восприимчивость, чем у Раннука. Малейшая искорка в глазах собеседника, малейший оттенок его мимики могли смутить и обескуражить Раннука так, будто случилось бог знает что. Все его внутреннее существо было словно пестрокрылая бабочка — близ нее остерегайся даже шевельнуться, не то она вспорхнет и унесется прочь, туда, где только душистые цветы и солнце, которое не омрачит настроения.
И все-таки он тоже попал в круговорот нашего времени, стал, как говорится, модным человеком, которому нечего смущаться, вращаясь в обществе. Духу времени подвластно все, он неизбежно должен был настигнуть и Раннука.
С чего и как это началось, неизвестно, но мы все были поражены, когда прочли в газетах, что в Раннука стреляли из револьвера и что он сейчас лежит в больнице тяжело раненный. Причина покушения — романтическая.
Это была первая серия событий, на некоторое время сделавшая тихого Раннука героем дня, так как им сразу заинтересовались женщины. Подумать только: преподаватель женской гимназии, средних лет, женат, имеет ребенка — и вдруг такая вещь: никому не известный мужчина вынужден в него стрелять, защищая честь своей семьи.
Интерес к делу Раннука достиг наивысшей точки во время судебного процесса, после этого все забылось. Многие находили, что при ближайшем рассмотрении дело оказалось менее интересным, чем считалось вначале: ничего там и не было, кроме флирта с чужой женой, который мог бы вызвать только насмешливые пересуды, будь супруги Мюнт людьми общества в полном смысле слова. Но они как раз ими не были, отсюда и эта стрельба, и прочий вздор, который всплыл на свет божий. История была, пожалуй, дурного тона, даже немного смешная, чему, впрочем, не следует удивляться, учитывая характер Раннука. Из-за его характера так и получилось: когда все уже обратились к другим сенсациям, история Раннука началась сызнова, приняв теперь уже катастрофический оборот.
В один прекрасный день Раннук ворвался в мой кабинет и, не обращая внимания на сидящего здесь клиента, крикнул:
— Жена решила разводиться!
Я сразу не понял, о чьей жене он говорит, но вскоре мне пришлось принять к сведению простейший факт: основываясь на происшедших событиях, жена Раннука начала дело о разводе, а сам Раннук явился ко мне просить, чтобы я взял на себя защиту его интересов.
— Ты что-нибудь понимаешь? — без конца повторял Раннук. — Герда хочет со мной развестись, обвиняет меня в измене, хочет забрать ребенка.
— Вполне естественно, — ответил я.
— Как естественно? — закричал Раннук. — Мы друг другу плохого слова не сказали, я ничего не сделал.
— А дело о покушении? — заметил я.
— Ты присяжный адвокат и все еще веришь суду? — по-детски удивился Раннук.
— Твои собственные показания на суде… — начал было я.
Раннук сделал неопределенный жест.
— Недоразумение, — сказал он.
Я невольно улыбнулся, так беспомощен был Раннук в эту минуту.
— Ты, значит, не был близок с госпожой Мюнт? — спросил я.
— Нет, — ответил Раннук так просто, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся.
— Тогда я чего-то не понимаю, — проговорил я и тут только сообразил, что я ведь имею дело с тем Раннуком, какого я знаю еще с университетских времен.
— Я тоже, — ответил Раннук. — Но это не так, как ты думаешь, ты ведь думаешь так, как все… Извини, что я к тебе пришел, я ведь не потому, что хотел бесплатно…
— Оставь! — перебил я.
— Нет, нет, не бесплатно… Но прошу об одном: сделай так, чтоб развода не получилось, чтобы Герда помирилась со мной. Ты ведь знаешь меня, знаешь и ее почти с детских лет, поговори с ней, ты умеешь. Разве я какой-нибудь волокита или изменяю жене? Разве я когда-нибудь был таким?
Я хотел ему что-то ответить, но он, словно прочтя мои мысли, быстро продолжал:
— Ты все думаешь о том процессе, я знаю. Но прочти сначала вот это, потом поговорим. Я зайду после обеда, сейчас спешу на урок.
И, вытащив из кармана пачку листов, он бросил их передо мною на стол. Когда я начал читать, оказалось, что это ни более ни менее как исповедь Раннука, а я стал его духовником.
«У всех бывают свои дни безумия, — так начиналась исповедь Раннука, — у всех — у народов, у отдельных людей, у животных, растений, даже у камней, и всегда возбудителем бывает какое-то подсознательное начало. Войны и революции, которые люди любят называть великими, никогда не были ничем иным, как всеобщим массовым психозом, и бедный человеческий мозг должен напрягать всю свою силу, чтобы задним числом вложить в них какой-то смысл, без которого человек не в состоянии жить. Великие личности, будь то мужчины или женщины, в жизни народов всегда представали как кара божья, как помешанные или просто как межеумки, чьи дела и творения потом нескольким поколениям людей приходится приспосабливать и исправлять, прежде чем в них появится жизненный смысл. Истинно велики те, о чьих трудах идут споры на протяжении десятков поколений, пусть даже вечно, чьи творения настолько лишены смысла, что в них можно путем толкований вложить какую угодно мысль. Как пример я назвал бы некоторые книги религиозных откровений или подобные Библии сборники, где можно найти все, кроме смысла.
Человек любит абсурдное, и блаженны те, кто удовлетворяют его запросы в этом отношении, будь то в области одежды, обычаев или изящных искусств. Человек охотно воспринял бы даже мысль, приправленную бессмыслицей, тогда она наиболее приятна на вкус. Человек любит бессмысленное потому, что всякая разумная мысль суха, бесплодна и лишена жизненной ценности. Каждая творческая мысль — в известной мере безумная мысль, так как она предполагает, что из ничего можно создать нечто. Поэтому я никогда не стремился принадлежать к числу тех, кто пытается творить, никогда не хотел принадлежать к созидателям. Хватит и той бессмыслицы, хватит и того безумия, которое уже есть в мире, зачем его еще умножать творчеством. Иной раз у меня такое чувство, что во мне самом больше абсурдного и безумного, чем мне необходимо для того, чтобы жить самому и помогать людям. Иногда половина моих сил уходит на борьбу против заключенного во мне самом абсурда и сумасшествия, я сейчас чувствую это яснее, чем когда-либо ранее. Наверное, дело обстоит так: если бы все люди умели писать и если бы они отважились написать о себе в точности так, как они раскрываются в своих стремлениях, делах и мыслях, то их следовало бы счесть буйнопомешанными или тупыми кретинами — на основании их собственных писаний.
Как я уже говорил выше, я избегал относить себя к числу людей творческих. Должен все же заметить, что для мыслящего человека нет большего соблазна, чем стать созидателем, конечно, каждому на свой лад. Этому соблазну мне до сих пор удавалось противостоять, я только вел наблюдения и давал описания, с документальной точностью отвечающие действительности. Такова была высшая задача и цель моей жизни. Я отсекал от цветов их аромат, от бабочек — их многоцветное очарование, отсекал от них, так сказать, все, что имеет жизненную ценность, чтобы не покоряться их туманящему рассудок влиянию, ибо мне было ясно: то, что пробуждает во мне краски и ароматы, уже не нужно науке, это вообще уже не относится к сфере мысли или разума, отсюда начинается безумие, начинается, если хотите, умирание мысли.