Около шести он уехал в управление культуры, завизировать письмо, а когда вышел оттуда, сообразил, что недалеко от Шишковского переулка обретается. Постоял недолго, раздумывая, а потом взял да и направился в его сторону пешочком, прогуливаясь и отдыхая. И вот удивительно, несмотря на то, что немало неприятных мгновений он пережил в этом переулке, никаких недобрых эмоций вид его не вызвал, не испортил ровного настроения и даже не изменил. Хороший признак? Добрая примета?
Тротуары были немноголюдны, и всего лишь две машины проурчали по мостовой, пока он шел, а двор за чугунными воротами и вовсе выглядел пустынным и сонным. Колебался перед калиткой Вадим недолго, неспешно огляделся лишь по сторонам и шагнул во двор. Первым делом посмотрел направо, там, где скамейка должна стоять, почти совсем скрытая от глаз тяжелыми, провисшими липовыми ветвями, и заулыбался, различив там знакомую фигурку и металлический блеск костыля на скамейке. И его тоже приметили и радостным восклицанием дали понять, что узнали.
— А я о вас вспоминал. И очень жалел, что не увидимся, наверное, никогда больше. — Михеев так и светился весь от удовольствия. И глаза его за тонкими стеклами излучали столько доброго тепла, что Вадим смутился даже, давненько уже никто не встречал его с таким радушием. Михеев оглядел его внимательно с ног до головы и добавил с легким удивлением: — А вы сегодня совсем не такой какой-то. Ну не такой, как тогда. Поскромней, что ли, построже…
— Углядели тогда нарочитость-то? — спросил Вадим, усаживаясь рядом.
— Ага. Что-то несвойственное вам, вашим глазам в вас было. Облик один, а глаза другие. Не вязалось как-то.
— Первым делом глаза изучаете?
— А как же? Они показатель всего. Что ты? Кто ты? Умен ли? Добр ли? Понятлив? Одержим ли? Имеешь ли страсть? Или же так, мотыльком летаешь? Всё они, глаза, рассказывают. Или я не прав?
— Правы, очень даже правы. К сожалению, далеко не все друг к другу так приглядываться умеют, и различать, и чувствовать.
— О, если бы умели или хотя бы захотели бы уметь, мы в одночасье лишились бы ну, по крайней мере, половины негодяев, властолюбцев, честолюбцев, завистников, самонадеянных тупиц…
— И куда бы они делись? — засмеялся Вадим.
— Они были бы просто-напросто отторгнуты обществом, — серьезно сказал Михеев. — Стали бы изгоями, никто бы с ними не общался, не принимал в расчет.
— Э-э-э, дорогой мой Юрий, — Вадим закурил, затянулся с удовольствием. — Здесь что-то не так. Они же ведь тоже люди, о двух руках, о двух ногах, плохие ли, хорошие, но люди. И, наверное, жестоко и безнравственно вот так избавляться от них. Это означало бы, что и те, кто изгоняет их, уже и сами не чисты, не человеколюбивы, не сострадательны.
— Да нет, как раз наоборот, это была бы гуманная мера, — изгнать, для того, чтобы поняли они, разобрались в себе, исправились.
— А если не поймут? А если не исправятся? А только сделают вид и будут внедряться и будут уже сознательно вредить. Утопия.
— Да вот и я к такому же выводу все время прихожу, — сразу согласился Михеев. Он вздохнул. — А что же делать?
Вадим опять рассмеялся, но не обидно, а мягко, по-дружески:
— Жить. И думать. Много думать и о многом. Сознавать скоротечность жизни…
— И сидеть сложа руки.
— Что? — не понял Вадим.
— Я говорю, значит, просто думать, и все, и ничего не делать, сидеть, значит, сложа руки.
— Нет, Юра, — хотел было Вадим хмыкнуть, но сдержал смешок, ни с того ни с сего интересный разговор получился, интересный и нужный, наверное, этому так ничего еще толком и не увидевшему в жизни парню с костылем. — Нет, Юра. Вот тут я совсем не согласен с вами. Тот, кто много думает, по-настоящему думает — мыслит, сидеть сложа руки не может, не умеет. Мысли его сами по себе к действию его призывают, и тогда он начинает работать много и одержимо. Ведь вы же рисуете, верно? Сначала для себя, а теперь хочется, чтобы люди увидели, так? И не тщеславия ради, а чтобы поняли: смотрите, я думаю, и это так прекрасно, попробуйте и вы, постарайтесь, научитесь… Ведь так?
— Так, — тихо сказал Михеев и, чуть прищурившись, внимательно посмотрел на Данина, а потом как-то сразу засмущался и отвел глаза.
— Так. Конечно, так.
Вадим хотел было уже попросить Михеева, чтобы тот сходил за рисунками и показал бы их, и подумали бы они вместе, как с ними быть, кому показать можно, но увидел тут сквозь подрагивающую, обеспокоенную теплым ветерком листву бесшумно въезжающий во двор автомобиль. Чистенькая, поблескивающая холеными боками черная «Волга» по-хозяйски солидно и значительно подъехала к подъезду и замерла возле него, чуть качнувшись на упругих рессорах. Сначала вышел водитель — приземистый, крутоплечий, в широкой, пообмятой на спине рубахе, затем с заднего сиденья — пассажир. Высокий пассажир был, ладный, немолодой уже, наверно, судя по морщинкам на шее, — лица Вадим не увидел, — тот все спиной к нему оказывался — в сером костюме. Пассажир повел худыми плечами, словно разминаясь, и зашагал к подъезду, предварительно что-то проговорив через плечо водителю.
— Знаете, кто это? — весело спросил Михеев.
— Нет, — насторожился Вадим.
— Это отец вашего школьного товарища. Ну про того, которого вы спрашивали, Леонида, кажется. Что-то, кстати, давно его не видно, Леонида. Мне мама про отца его рассказала, он какой-то начальник в городском строительстве. Симпатичный такой дядька, улыбчивый. Знаете, он как деловой американец, которых в кино показывают, уверенный, лощеный, с резиновой улыбкой.
— Как? — Вадим повернулся к Михееву.
— Ну резиновой. — И Михеев, не меняя серьезного выражения лица, растянул губы.
— А-а, — протянул Данин и опять перевел взгляд на машину. Шофер стоял, небрежно облокотившись на крышу автомобиля, и блаженно курил. Рубашку он так и не оправил.
— Вы с ним не знакомы? — опять заговорил Михеев.
— С кем? — не сразу спросил Данин.
— Да что с вами? — удивился Михеев. — Будто воздух из вас выпустили. Я спрашиваю, с отцом не знакомы?
— А-а, да нет, не пришлось как-то. Вы знаете, Юра, — Вадим с усилием подобрался и даже улыбку сумел изобразить беспечную. — Я сейчас оставлю вас, наверное. Устал чудовищно, весь день на ногах, туда-сюда, не присел ни разу… Но обязательно, просто непременно забегу на днях. Надо наконец рисунки ваши поглядеть, кому-нибудь из художников наших, студийных, показать. Согласны?
— Конечно. — Михеев изучающее смотрел на него. — Так вы все-таки в кино работаете?
— Да. — Вадим откашлялся. — А что?
— Да нет, так просто… А заходили, чтобы дом еще раз посмотреть?
— В общем-то… и да и нет. Одним словом, мимо шел, рядом был по делам, ну и забрел. До свидания, Юра.
И снова, как в прошлый раз, вцепились в брючины жесткие и упрямые, как стальная проволока, прутья кустов. Вадим и на сей раз не стал их обходить, а двинул напрямик, чтобы выйти поскорее со двора, скрыться за кирпичным забором, раствориться, исчезнуть в переулке, будто кто его гнал, будто подталкивал в спину… И одна только мысль вертелась в голове. Не встретить бы его, не наткнуться… А почему, Вадим и сам понять не мог. Отец-то здесь при чем? Какое он-то отношение к преступлению сына имеет? Хороший, наверное, человек, работящий, знающий, уважаемый. Только сын вот подкачал. Ухнула, содрогнувшись, подъездная дверь. Вадим невольно оглянулся. Отец Лео, остановившись между машиной и подъездом, поднял руку, подзывая шофера, и, видимо, что-то хотел сказать ему, но в это мгновение взгляд его уперся в Вадима. Гладкое белое лицо его стало неподвижным, мертвым, тонкие губы деревянно сжались. И никаких тебе резиновых улыбочек. И намека нет. И только со взглядом, устремленным из глубоких глазниц, он не справился. В одночасье промелькнули в нем и удивление, и вопрос, и ненависть, и жалость. У Вадима перехватило дыхание и на миг холодом ожгло пальцы на руках, и он непроизвольно сжал их в кулаки, согревая. И еще отчетливо он услышал слова, будто не сам себя он спрашивал, а кто-то другой, стоявший рядом, ему говорил: «Почему он так смотрит на тебя? Почему?»
Вадим на долю секунды прикрыл глаза, потом тихо выдохнул набранный воздух, не спеша с достоинством развернулся и медленно, очень медленно пошел к воротам.
Уже в конце переулка решил, что взгляд этот ему привиделся и что он прочел в нем совсем не то, что он выражал. А все потому, что устал, потому что черт его знает какой день уже в напряжении пребывает, вот и кажется всякая ерунда.