К студентам юридического факультета инспектором был приставлен Филимон Антипович Коровьев, титулярный советник при Московском управлении образования. Был он личностью неприятной и внешне, и по манерам. Щуплый, низкий больше от сутулости, абсолютно лысый, с нездорового землистого цвета лицом и маленькими, вечно бегающими за стеклами кривого пенсне, глазками. Он постоянно что-то суетливо высматривал и записывал погрызенным карандашом в замусоленный блокнотик. Своим присутствием он раздражал не только студентов, но и преподавателей. И те, и другие относились к нему с нескрываемым презрением и старались не замечать. Однако не прошло и пары дней, как этот невзрачный человек заставил себя страшиться.
Происшествие случилось во время лекции по международному праву профессора Яна Феликсовича Дашкевича, ворчливого, но всеми любимого преподавателя, одного из старших среди профессоров университета.
Дашкевич взошёл на кафедру, постучал по ней сухим кулаком, призывая аудиторию к тишине. Перед ним внушительной стопкой были сложены эссе, ранее сданные ему на проверку. Эссе эти он нещадно задавал студентам чуть ли не на каждой лекции, а потом устраивал придирчивый разбор самых удачных и самых провальных работ. В течение года все хотя бы раз да оказывались жертвой его язвительной критики.
– Так-с, господа! – не распыляясь на приветствия, начал он, голос у профессора был немного трескучим от возраста, но мощным и громогласным. – Я вами не доволен! Никто из вас не проявил ни должного усердия, ни выдающегося ума! Посредственность – это лучшее, что мне встретилось, ну, а худшее я вам сейчас зачитаю с должными комментариями.
Аудитория напряженно затихла, а Ян Феликсович, не глядя, взял из стопки верхний лист, поднес к глазам и внезапно переменился в лице. Рука профессора задрожала. По аудитории пробежал тревожный ропот. Дашкевич посмотрел на стопку. Лицо его сперва побагровело, а после сделалось бледным до синевы.
– Лекция отменяется! – хрипло каркнул он. – Подите все…
Он лихорадочно перебирал эссе, высокая стопка сбилась и поехала. Ян Феликсович попытался её удержать, но руки его настолько тряслись, что он не справился, и бумаги разлетелись. Сидящие в первых рядах студенты кинулись их поднимать.
– Подите! – выкрикнул Дашкевич, протестующе махнув рукой, но было поздно.
Несколько человек растерянно рассматривали поднятые с пола листки. Это были вовсе не эссе, а политические прокламации самого радикального содержания.
Все взгляды были прикованы к происходящему у профессорской кафедры, и в этот момент с верхних рядов посыпались новые листовки.
– Господи! – простонал Ян Феликсович, хватаясь за сердце.
Его голос потонул в образовавшемся гвалте. Студенты хлынули в проходы. Кто-то проталкивался к выходу из аудитории, кто-то хватал листовки и прятал в карманы. Нарастающий хаос был прерван резким визгливым окриком:
– Замолчите! Замолчите все!
Распихивая студентов, к кафедре пробирался Филимон Антипович Коровьев, инспектор управления образованием.
– Как лицо уполномоченное, я приказываю всем вернуться на свои места! – выкрикнул он, и было в его противном голосе что-то такое, от чего все замерли и почувствовали неминуемую беду. – Никто не должен покидать аудиторию, пока я всех поимённо не перепишу. Кто попытается уйти, будет считаться виновным. И уж я выясню, кто посмел меня ослушаться. Извольте подходить ко мне по одному и называться. О происшествии я сообщу дознавателю, и все вы будете допрошены. Вас, господин профессор, я тоже прошу оставаться на месте. С вами я переговорю отдельно.
Повисла тишина, через мгновенье взорвавшаяся возмущенным ором.
На этот раз к порядку студентов призвал профессор Дашкевич, шарахнув по столешнице толстенным учебником.
– Тихо! – гаркнул он. – Тихо, господа! Сядьте по местам!
Очевидно, этот призыв отнял у Яна Феликсовича последние силы. Он тяжело оперся о кафедру и поник.
Не столько окрик, сколько убитый вид профессора заставил студентов угомониться. В течение полминуты гул улегся и воцарилась гробовая тишина.
Дашкевич поднял седую голову и произнес совсем тихо:
– Я велю вам, господа… Нет, я прошу! Не усугубляйте случившегося. Вы будущие юристы. Вы понимаете возможные последствия. Проявите благоразумие! Сделайте все, как велит господин инспектор.
С этими словами он тяжело опустился на стул и закрыл лицо все ещё дрожавшей рукой.
Руднев, Никитин и Кормушин сидели на центральных рядах. Дмитрий Николаевич взглянул на своих друзей: Пётр выглядел растерянным, а вот лицо Арсения светилось ликованием. Из-за пазухи у него торчал уголок листовки. Сердце у Руднева упало. Он толкнул локтем сидящего рядом Кормушина и, стараясь не двигать губами, прошептал:
– Молчите!
– Это не мы, – тем же конспиративным шёпотом ответил Кормушин. – Клянусь!
Руднев указал взглядом на Арсения. Кормушин вздрогнул, в глазах его появилась паника.
– Пусть выкинет листовку, – зашептал Руднев. – Скажи ему, чтобы не дурил!
Но Никитин выкидывать листовку не стал, а с торжествующим видом запихнул её поглубже.
Тем временем Коровьев начал свою перепись. Делал он это долго и методично, так что, когда дело дошло до трёх друзей, прошло уже не менее часа.
Никитин первым из троих подошёл к инспектору, и, хотя в ответах его крамолы не было, весь его вид давал понять, что если он и не замешан в происшествии, то уж наверняка относится к числу сочувствующих. Коровьев сверкнул глазами и демонстративно поставил напротив фамилии Никитина жирную галочку. Руднев с Кормушиным повели себя сдержанно.
Друзья молча покинули аудиторию вслед за остальными переписанными и лишь на улице заговорили.
– Вот оно! Началось! – воскликнул пьяный от возбуждения Никитин.
Для Руднева этот восторг оказался последний каплей. Он метнулся к Арсению Акимовичу и сгрёб его за грудки так, что у того перебило дыхание.
– Твоих рук дело? – задыхаясь от злости, прорычал он, встряхнув сотоварища.
Дмитрий Николаевич редко выходил из себя и ещё реже позволял себе рукоприкладство, потому гнев Руднева произвёл на Никитина отрезвляющий эффект. Он растерянно моргал, силясь вздохнуть.
– Отпусти его! – рявкнул Кормушин, у которого нервное напряжение тоже разрядилось злостью. – Я уже тебе сказал, мы тут ни при чём!
Руднев разжал руки.
– А кто тогда при чём?! Кто, чёрт возьми, кроме членов вашего идиотского кружка мог до такого додуматься!
– Ты не смеешь! Слышишь! Не смеешь нам допрос учинять! – клокоча от бешенства, процедил Кормушин.
– Допрос нам ещё всем предстоит! Будьте уверены! – мрачно ответил Руднев. – И про ваш кружок обязательно дознаются.
Никитин, глотнувший наконец воздуха, неожиданно поддержал Руднева.
– Дмитрий дело говорит. Про кружок многие слышали. Этот сморчок Коровьев точно докопается, – он переглянулся с Кормушиным. – Извини, Дмитрий, нам идти нужно.
И оба товарища едва ли не бегом сорвались с места, оставив рассерженного Руднева досадовать и беспокоиться в одиночестве.
На следующий день начались допросы. Студентов по одному приглашали в специально отведенную под следственную процедуру аудиторию, где с ними вёл долгий и муторный разговор дознаватель. Более всего он старался выяснить, кто сбросил прокламации с галёрки, но по всем свидетельствам получалось, что никого из слушателей лекции там не было. Допросы пошли по новому кругу. Было очевидно, что дознаватель не отступится, пока кто-нибудь не даст слабину. Студенты ходили дерганные и взвинченные, некоторые из преподавателей отменяли лекции.
Чтобы как-то себя отвлечь от всего этого, Руднев с головой ушёл в написание своей выпускной работы и большую часть дня проводил в библиотеке.
Дмитрий Николаевич был одним из лучших студентов на факультете, и все прочили ему завидную карьеру по дипломатическому или судебному ведомству, что было бы самым очевидным выбором для молодого человека его происхождения. Но выпускную работу Руднев решил писать по теме уголовного следствия в части особо тяжких преступлений, чем немало удивил своих преподавателей. Выбор этот был ещё более странен тем, что единственным предметом, с которым у Дмитрия Николаевича были проблемы, оказалась судебная медицина.
В отличие от большинства своих сокурсников Руднев ещё до университета прекрасно знал анатомию, изучая её в приложении к своему увлечению живописью, поэтому теоретическая часть судебной медицины давалась ему легко. Когда же дело дошло до практических занятий, выяснилось, что Дмитрий Николаевич не сможет на них даже просто присутствовать. В первый же раз, увидев разложенный на прозекторском столе труп, он свалился в обморок и более не решался близко подойти к анатомическому театру. От одного лишь воспоминания о тягостном зрелище и невыносимом запахе ему делалось дурно.