- Ты больна, мама? - спрашиваю я.
- Сегодня я немножко встану, - говорит она и обращается к сестре, которой приходится поминутно убегать на кухню, чтобы не пережарить котлеты:
- Открой банку с брусничным вареньем... Ведь ты его любишь? - спрашивает она меня.
- Да, мама, я его уже давненько не пробовал.
- А мы словно чувствовали, что ты приедешь, - смеется сестра: - как нарочно приготовили твое любимое блюдо - картофельные котлеты, и теперь
даже с брусничным вареньем.
- Да, ведь сегодня суббота, - отвечаю я.
- Присядь ко мне, - говорит мать.
Она смотрит на меня. Руки у нее болезненно белые и такие худые по сравнению с моими. Мы обмениваемся лишь несколькими фразами, и я благодарен
ей за то, что она ни о чем не спрашивает. Да и о чем мне говорить?
Ведь и так случилось самое лучшее, на что можно было надеяться, - я остался цел и невредим и сижу рядом с ней. А на кухне стоит моя сестра,
готовя ужин и что-то напевая.
- Дорогой мой мальчик, - тихо говорит мать.
Мы в нашей семье никогда не были особенно нежны друг с другом, - это не принято у бедняков, чья жизнь проходит в труде и заботах. Они
понимают эти вещи по-своему, они не любят постоянно твердить друг другу о том, что им и без того известно. Если моя мать назвала меня «дорогим
мальчиком», то для нее это то же самое, что для других женщин - многословные излияния. Я знаю наверняка, что кроме этой банки с вареньем у нее
давно уже нет ничего сладкого и что она берегла ее для меня, так же как и то, уже черствое печенье, которым она меня сейчас угощает. Наверно,
достала где-нибудь по случаю и сразу же отложила для меня.
Я сижу у ее постели, а за окном в саду ресторанчика, что находится напротив, искрятся золотисто-коричневые каштаны. Я делаю долгие вдохи и
выдохи и твержу про себя: «Ты дома, ты дома».
Но я все еще не могу отделаться от ощущения какойто скованности, все еще не могу свыкнуться со всем окружающим. Вот моя мать, вот моя сестра,
вот ящик с бабочками, вот пианино красного дерева, но сам я как будто еще не совсем здесь. Между нами какая-то завеса, что-то такое, что еще
надо переступить.
Поэтому я выхожу из спальни, приношу к постели матери мой ранец и выкладываю все, что привез: целую головку сыра, которую мне раздобыл Кат,
две буханки хлеба, три четверти фунта масла, две банки с ливерной колбасой, фунт сала и мешочек риса.
- Вот возьмите, это вам, наверно, пригодится.
Она кивает.
- Здесь, должно быть, плохо с продуктами? - спрашиваю я.
- Да, не особенно хорошо. А вам там хватает?
Я улыбаюсь и показываю на свои гостинцы:
- Конечно, не каждый день так густо, но жить все же можно.
Эрна уносит продукты. Вдруг мать берет меня порывистым движением за руку и запинаясь спрашивает:
- Очень плохо было на фронте, Пауль? Мама, как мне ответить на твой вопрос? Ты никогда не поймешь этого, нет, тебе этого никогда не понять.
И хорошо, что не поймешь. Ты спрашиваешь, плохо ли там. Ах, мама, мама!
Я киваю головой и говорю:
- Нет, мама, не очень. Ведь нас там много, а вместе со всеми не так уж страшно.
- Да, а вот недавно тут был Генрих Бредемайер, так он рассказывал такие ужасы про фронт, про все эти газы и прочее.
Это говорит моя мать. Она говорит: «все эти газы и прочее». Она не знает, о чем говорит, ей просто страшно за меня.