Но торопятся взрослые отогнать ребят и скорее заткнуть воду, и вот уже Дорда снова в кобуре - кожаной или, может быть, металлической, патрон щелкнул и стал на место.
Мать - с сердцем:
- Ты это что в праздник-то взгойчился? Куда заряжаешься?
- А в Келбуе мужики бунтуют, вот куда. Побаловали, хватит!
Под шашмуром - морщины. Коричневые губы чуть заметно шевелятся берестой на огне, но вслух нельзя, и только подолом кофты вытерты нос, глаза. И глазами - материнскими глазами всего его запомнить, уложить в себя его темную, стриженую голову, вот эту жилку на виске - чтобы в тот день, когда принесу его - - {авторский знак}
Губы у него сжаты (сейчас, всегда), вход замурован, выбелен: стена. Вдруг странно открывается рот, не там, где казалось, а гораздо выше верхняя губа очень короткая. И слова:
- Ты бы лучше чего в дорогу мне собрала, чем так-то.
Согнувшись, она шмыгает, чуть шаркают стоптанные башмаки. В тишине я слышу... вы знаете этот смешной человеческий звук - носом, когда нельзя, чтоб было видно, когда слезы нужно глотать?
И, может быть, прав Куковеров - все мчится в сто раз торопливей, проходит минута, не больше - и вот уже Дорда лежит в окопе. В окопе влажная глина, под локтем у Дорды ямка, заряженными глазами сквозь бинокль он смотрит на мост, на келбуйские избы (ставни у них тоже голубые). В синем воздухе - "фииеааоу" - свист, пение, падает - глохнет - бульк: пуля. Все ниже в синем небе ястреб, и вот уже видно: на безруких плечах вправо и влево ворочается острая голова с нацеленными глазами. Глаза нацелены на Дорду, на орловских - сердитых, добродушных, мохнатых, как шмели - на мясо: там, позади окопа, лежит один - только сейчас был я, а теперь - просто мясо, и породистые, зелено-бронзовые мухи ползают по руке, по глазам, сосут в уголке губ.
И около Дорды - рябой, животом на глине, добродушно щелкая затвором, ворчит:
- Рази это война? На войне, бывало, кэ-эк хлобыстнет - голова костромская, кишки новгородские - разбирай... Вот это вот так! А это рази война?
Глиняная рубаха у него застегнута неверно - одна петля пропущена - и сквозь видна желтая с шмелиным волосом грудь. И может быть - он, может быть - другой такой же, медленно прожевывая ржаной кус:
- Я тут в прошлом годе менял: за фунт гвоздей два петуха, вот это вот так! Товарищ Дорда, хлеба не хошь?
Но Дорда не слышит: стал на колени, слушает свое сердце - раз, два и три - как звон часов ночью, в бессонницу. Откуда-то: "С Христом все трудящие, пастухи, волхвы и ангелы" - черный шелковый шашмур. И Дорда командует резко, револьверно:
- Ну - через мост! По одному бе-го-о-ом... а! В синем воздухе: фипеааоу - и коршун. Я, каждый я, знаю: это мне - коршун, мухи, мучительно-тугим кольцом сгибается тело. Потом вместо я - мы, и у всех нас одно, самое главное, единственное в жизни: чтобы через мост - и согнуть, сломать тех прочь с дороги, с земли - чтобы не мешали. Чему? Да счастью, конечно.
Где-то в коршуньей выси между землею и небом - мост к счастью, доски и рельсы, Дорда, глиняные рубахи. Сквозь железные кружева - секундные куски сини, желтых соломенных крыш, серой речной ряби внизу. И последнее: а ведь падать отсюда вниз - высоко, долго, без конца лететь.
* * *
Дорда еще не знает, еще две-три минуты не будет знать, упадет он или нет. А на темной звезде уже знают: сегодня - последнее.
Там ночь. На Земле - день, а там на звезде - ночь, в черном небе - две огромных, зеленовато-ледяных луны над пустынями и скалами, от скал - синие зубчатые тени. Тысячелетняя тишина, луны все выше, и вот внизу уже тускло поблескивает стекло стен, галерей, лестниц, куполов, зал - все зеленоватое, прозрачное - из замороженного света двух лун. Тишина.
Лунный свет все ярче, и как во сне, когда все сразу - вырезанно, мгновенно, четко - как во сне: четверо. У колонны один...