– Татита!… – проговорил незнакомец, стараясь скрыть радость; его беспокойно рыскающие глаза бездомной собаки остановились на генерале.
– Я – беглец!…
Человек перестал загораживать початки и пододвинулся к путнику, чтобы налить ему еще кофе. Каналес, подавленный горем, не мог говорить.
– Я тоже, суньор; я здесь прячусь, чтобы натаскать маиса. Но я не вор, потому что эта земля моя, а у меня ее отняли вместе с мулами.
Генерал Каналес заинтересовался словами индейца, недоумевая, как можно красть и не быть вором.
– Видишь ли, татита, я ворую, но не вор, потому что раньше я, да, да, был хозяином участка земли совсем недалеко отсюда, имел восемь мулов. У меня был дом, жена и сыновья, я честный человек, как ты…
– Ну, а потом…
– Три года назад пришел наш местный начальник и именем святого Сеньора Президента велел возить ему сосновый тес. И я возил на своих мулах, суньор, что мне было делать… А когда он увидел моих мулов, приказал запереть меня в одиночку, и с алькальдом, с этим ладино [16] , поделил моих мулов. Я стал требовать свое добро и деньги за работу, а начальник сказал, что я подлая тварь и, если не заткнусь, он велит придушить меня в сено. Очень хорошо, суньор начальник, ответил я ему, делай со мной что хочешь, но эти мулы – мои. Я больше ничего не сказал, татита, потому что он ударил меня по голове и я тут же свалился замертво…
Горькая усмешка промелькнула под седыми усами старого воина, попавшего в беду. Индеец продолжал, не повышая голоса, все так же монотонно:
– Когда я вышел из больницы, мне сообщили из деревни, что моих сыновей забирают в армию и что за три тысячи песо их могут отпустить. Сыновья-то были еще совсем молоденькие, и я побежал в комендатуру просить, чтобы их задержали и не отсылали в казармы, пока я заложу землицу и уплачу три тысячи песо. Пошел я в город, и там адвокат написал бумагу, вместе с одним суньором иностранцем, и сказал, что они дают три тысячи песо под мою землю; но так они мне сказали, а совсем другое написали. Скоро пришел человек из суда, который приказал мне убираться с моей земли, потому как она уже не моя, потому как я, оказывается, продал ее суньору иностранцу за три тысячи песо. Я богом клялся, что это неправда, но поверили не мне, а адвокату, и я должен был уйти со своей землицы. Моих сыновей, хоть и взяли у меня три тысячи песо, все равно увели в солдаты. Одного убили, когда он охранял границу, а другой пропал, – может, тоже умер; их мать, моя жена, умерла от лихорадки… Потому, тата, я хоть и ворую, но не вор, и пусть меня забьют насмерть и удушат в сепо [17] .
– …Вот что защищаем мы, военные!
– Что ты говоришь, тага?
В душе старого Каналеса поднялась буря возмущения, которое охватывает душу каждого честного человека при виде вопиющей несправедливости. Все виденное им в его стране причиняло такую боль, будто кровь сочилась из пор. Болели тело и мозг, ныло у корней волос, под ногтями, между зубами. Какова же окружающая действительность? Раньше никогда он не думал головой, думал фуражкой. Быть военным, чтобы поддерживать власть клики грабителей, эксплуататоров и обожествляемых губителей родины гораздо тяжелее, – ибо это подло, – чем умереть с голоду в изгнании. Какого дьявола требуют у нас, военных, верности режимам, предающим идеалы, родную землю, народ…
Индеец смотрел на генерала, как на диковинное чудо, ничего не понимая из того, что тот шептал.
– Пошли, татита… а то конная полиция нагрянет!
Каналес предложил индейцу ехать вместе с ним в другую
страну; индеец, который без земли – что дерево без корней, согласился. Вознаграждение было подходящим.
Они выехали из хижины, не загасив огня. Прокладывали путь в сельве с помощью мачете. В зарослях терялись следы ягуара. Тень. Свет. Тень. Свет. Узоры из листьев. Оглянувшись, увидели, как метеором вспыхнула хижина. Полдень. Неподвижные облака. Неподвижные деревья.