Их руки – белые, невесомые тени – торчали из черных теней рукавов.
– Перенесите его на корабль… – Сон задумался… – на корабль влюбленных, которые не надеялись полюбить и позволяли любить себя.
И слуги Сна послушно понесли его на корабль по легкому покрову нереальности, что ложится тончайшей пылью на будничные дела; но цепкая лапа стука вырвала его у них…
…Кровать…
…Служанки…
Нет, не письмо… Мальчишка!
Кара де Анхель провел рукой но глазам и в страхе поднял голову. Около кровати пыхтел мальчишка. Наконец он выговорил:
– Тут… меня… к вам… значит… послали… из трактира хозяйка… чтоб вы туда шли… а то сеньорите… худо очень…
Если бы фаворит услышал о болезни Сеньора Президента, он бы не оделся быстрее. Схватив какую-то шляпу, он выскочил на улицу, не зашнуровав ботинок, не завязав галстука.
– Кто эта женщина? – спросил Сон. Слуги только что выловили в мутных водах жизни увядающую розу.
– Камила Каналес, – отвечали ему.
– Так. Перенесите ее – если там осталось место – на корабль влюбленных, которые не узнают счастья…
– Ну, как, доктор? – В голосе фаворита звучали отеческие ноты. Камиле было очень плохо.
– Полагаю, температура еще повысится. Воспаление легких.
XXII. Живая могила
Ее сыночка больше нет… Как марионетка, нити которой ослабли в неразберихе разрушенной жизни, Федина подняла трупик – легче сухой корки – и поднесла к горящему лицу. Долго целовала. Опустилась на колени, – желтоватые отсветы просачивались из-под двери, – наклонилась к самому полу, поближе к светлому ручейку зари, чтобы разглядеть как следует останки своего сына.
Личико сморщенное, словно струпик на ране, черные круги округ глаз, губы землистые… Не грудной младенец – зародыш в пеленках!… Она вырвала его из полосы света и прижала к налитой молоком груди. Она жаловалась на бога, невнятно плакала, бормотала. Иногда останавливалось сердце и предсмертной икотой вырывались обрывки слов: «Сы… но… чек!., сы… но… чек!…»
По неподвижному лицу катились слезы. Она плакала до изнеможения и совсем забыла про мужа, которого грозились уморить голодом, если она не сознается; не замечала, как болят изъеденные известью руки и грудь, и воспаленные глаза, и разбитая спина; не думала о наказании, застыла, окаменела. А когда кончились слезы и нечем было плакать – она почувствовала, что станет могилой своему сыночку, снова укроет его во чреве и вечный его сон навсегда принадлежит ей. Резкая радость прервала па мгновение бесконечность ее беды. Эта мысль – стать могилой своему сыночку – бальзамом смазала сердце. Так радовались на блаженном Востоке женщины, сходившие в могилу за возлюбленным. Нет, она радовалась больше, она ведь не сходит в могилу, она сама станет ему живой могилой, последней колыбелью, материнским лоном, и вместе будут они дожидаться труб Страшного суда. Не отирая слез, она пригладила волосы, словно к празднику, и, скрючившись в уголке камеры, прижала трупик к груди, к рукам, к ногам…
Могилы не целуют мертвых – она не должна целовать. Они сжимают, сильно, очень сильно, как она. Они – смирительные рубахи, рубахи смирения и любви, в них надо лежать тихо, хотя и щекочут черви, болит разлагающаяся плоть.
Спасаясь от света, черные тени медленно, по-скорпионьи, ползли по стене. Стена – костяная»… Татуированная кость, вся в неприличных картинках. Федина закрыла глаза – темно в могилах; молчала, не издала ни стона – тихо над могилами.
Вечер. Запах кипарисов, омытых влагой небесной. Ласточки. Тоненький полумесяц. На улицах еще светло. Дети выбежали из школ. Ринулся на город поток новой жизни. Одни играют в пятнашки, мелькают назойливыми мухами. Другие окружили драчунов, сердитых, как петухи, – кровь из носа, сопли, слезы.