Гордин Руфин Руфинович - Жестокая конфузия царя Петра стр 26.

Шрифт
Фон

   — Государь-батюшка, дорога была тяжкою, все после неё полегли. Не изволите ли вы пойти почивать?

   — С тобою, Катинька, завсегда рад.

Она коснулась рукою его лба и воскликнула:

   — Да у вас жар, государь!

   — Нету у меня никакого жару. Жар — он от водки, — с трудом ворочая языком, промолвил Пётр.

   — Жар! — упрямо повторила Катерина. — Отправляйтесь в постель, ваше царское величество.

   — С тобою, матушка, инако не согласен.

   — Со мною, со мною, — повторила она.

Бог дал силы, и Екатерина вытянула своего повелителя из-за стола. Он был странно тяжёл, заплетались и ноги и язык. Завела в альков, уложила, стала снимать башмаки. Пётр что-то бормотал невнятно, слова были не человечьи, а какие-то звериные. Не царь он был, не повелитель, не богатырь, не любовник, а смятый некой невидимой силой нескладный мужик-великан.

С трудом раздела его, привалилась жарким своим телом. А он и без того пылал болезненным жаром, и жар этот всё разгорался, словно бы желая вовсе испепелить это огромное тело...

Екатерина испугалась. Она призвала дежурного денщика и послала его за доктором Донелем.

Доктор покойно спал и, быть может, успел увидеть не один сон. Насилу добудились. Чемоданчик с принадлежностями, с порошками и пузырьками был всегда наготове. Привыкший к неурочным вызовам своих сиятельных пациентов, он засеменил вслед за денщиком.

Встревоженная Екатерина встретила его укоризною:

   — Вы столь долго, Яган Устиныч. Его величеству очень худо.

Богатырский храп, доносившийся из алькова, сменился стоном.

   — Ох, горе мне, горе, — причитала Екатерина.

   — Сейчас, сейчас посмотрим, — бубнил доктор. — Поверните его на спину, ваше величество. Сейчас...

Доктор с некоторой опаской приник к груди царя.

   — Не злоупотребил ли его величество водкою?

   — Нет, доктор, выпил сколько обычно.

Доктор в раздумье пожевал губами.

   — Дорога с её превратностями, несомненно, сказалась... Лихорадка, в тяжёлой форме... Надо бы отворить жилу, — произнёс он нерешительно. — Но, пожалуй, лучше подождать до утра, когда его царское величество придёт в себя. Не могли бы вы, государыня, дать ему вот эту микстуру. А потом растереть его вот этим растиранием. Оно приготовлено по рецепту великого Парацельса.

Она всё могла. Она провела ночь без сна у постели Петра, пребывавшего то ли во сне, то ли в беспамятстве. Будить? Нет, страшно. Не будить? Также страшно: быть может, эта бесчувственность на самом краю смерти.

Столь дивно поднялась Екатерина, бывшая Марта, из своего униженного положения к самой вершине российской пирамиды. И вот тот, кто возвысил её, кто дал ей безмерное счастье, лежит в беспамятстве. Господь единый ведает его судьбу...

Она молилась горячо, истово. Знала не так уж много молитв, обратила их небу не раз и не два. Молилась и молила. Велела внести образа из походной церкви. Затеплила свечи пред ними.

То и дело приникала губами к губам своего господина, словно бы стараясь вобрать в себя его болезнь. И поцелуй, и благословение, и вера, и верность...

Дыхание царя прерывисто, учащённо. Жар сжигает его сильное тело. И как умерить его пагубу? Доктор дал микстуру, но влить её сквозь плотно сжатые губы нет сил. Да и опасно: может попасть не в то горло.

Растирая его беспомощное тело, она причитала:

   — Батюшка мой! Великий мой! Проснись, обними меня, рабу твою! Эвон какие сильные руки у тебя! Как крепко ты меня обнимал, как жарко любил, хочу всегда, всегда! Будь же со мной, входи в меня...

Причитала по-русски, по-немецки, по-шведски, выговаривала полузабытые литовские слова. Порой ей казалось, что Пётр прислушивается, что он слышит её. Она с надеждой вглядывалась в обострившиеся черты, пытаясь уловить хоть малую примету сознания.

Тщетно. Её повелитель бил жив, но жизнь из него уходила.

Она снова принялась растирать его. И вот — запёкшиеся губы наконец шевельнулись, исторгли некий звук. Слово? Стон?

   — Батюшка мой! Петруша! Очнись! Очнись же! Я с тобой!

Снова послышался стон. Или слово?

Что с нею будет, если повелитель умрёт? Она снова низвергнется туда, где пребывала прежде, снова пойдёт по рукам жадно глядевших на неё вельмож. Они не признают в ней царицу, тотчас отрекутся от неё. Истинная царица, мать наследника престола Царевича Алексея, — инокиня Елена, в миру Евдокия Лопухина. Её тотчас вернут из монастырского заточения, а на её место могут отправить её, Екатерину. Может случиться, что новый царь, Алексей Второй, прикажет умертвить её...

— Не хочу быть царицей! — в отчаянии воскликнула она. — Отрекусь от всего, лишь бы ты был жив, мой господин, мой Петруша.

Она впервой говорила ему «ты», называла его по имени — того, пред кем благоговела, ибо он для неё был Бог и Царь. Царь всех, всея России и её Царь. Она не смела говорить ему «ты», только в мыслях, осыпая его самыми нежными, самыми ласкательными именами... Он был царь царей, он был велик всяческим величием. И хоть в постели в долгие минуты близости, казавшиеся часами блаженства, она словно бы становилась ему ровнею, всё равно даже и тогда ощущала она своё неравенство.

Проходили часы. За окнами слабо брезжил рассвет. Мёртвая тишина царила в замке. Хриплое прерывистое дыхание Петра отдавалось громом в барабанных перепонках.

Но вот в нём обозначилась какая-то перемена. Екатерина прижалась ухом к его груди. Да, дыхание становилось ровней. Верно, помогло растирание.

Она принялась растирать его с удвоенной энергией, сильно, но нежно. У неё были руки прачки, сильные рабочие руки. Растирала грудь и особенно икры и ступни ног — так наказывал доктор.

Извела всю мазь. Но зато теперь уже, несомненно, можно было утверждать: Пётр дышал ровней, грудь вздымалась не так учащённо, как прежде.

В неверном свете занимавшегося утра лицо её господина казалось неживым. Она обтёрла ему губы платком, смоченным Докторовой микстурой. И это тоже возымело действие: Пётр пожевал губами, словно бы прося повторить.

Вдруг она с необычайной ясностью поняла: вся ответственность за жизнь царя лежала на ней! И если Пётр, не дай Господь, отойдёт, на неё, самозванку, обрушится гнев министров, сенаторов, бояр... Более всего страшил её князь-кесарь Ромодановский, монстра. Сам по себе страховидный, он повелевал застенком и страшными пытками пытал женщин и мужчин. Пётр со странной усмешкой, вздёргивавшей его колючие, словно бы приклеенные усы, рассказывал ей о том, как монстра рвёт раскалёнными клещами человеческую плоть, свирепея от воплей истязуемого...

Они отдадут её на муки князю-кесарю. О, с каким наслаждением они это сделают!

Екатерина представила себе страхолюдную физиономию князя-кесаря, его хриплый свирепый рык, свирепый даже в обыденности, и содрогнулась — так живо и страшно было это видение.

   — Господи, помилуй мя, грешную! — взмолилась она. — Господи, спаси и сохрани моего господина, моего великого царя!

И Господь услышал её молитву: Пётр шевельнулся. В то же мгновение в дверь просунулся дежурный денщик.

   — Доктор Донель просится.

   — Зови! — обрадовалась она. И к вошедшему доктору: — Яган Устиныч, он пошевелился.

Доктор поставил свой чемоданчик возле постели царя и принялся щупать ему лоб и щёки. Лицо его прояснилось.

   — Ди Кризе ист фергангг, — выразился он по-немецки, но тотчас спохватился: — Прошу простить, ваше величество...

   — Я поняла вас, доктор. Так он опоминается? Ему лучше?

   — О, госпожа царица, у нашего государя богатырский организм. Если бы он не злоупотреблял питием, то прожил бы век.

«О если бы... — покачала она головой. — Если бы он походил на своего венчанного батюшку, богобоязненного и любившего умеренность во всём».

Пётр рассказывал ей об отце, как бы желая поглубже окунуть её в атмосферу царского дома, дабы она пропиталась ею. Впрочем, он и сам признавался, что мало помнил — был четырёх лет от роду, когда царь Алексей Михайлович, истинный праведник на троне, прозванный народом Тишайшим, помер, будучи всего сорока семи лет. Рассказывали ему матушка Наталья Кирилловна, дядя Лев Нарышкин, учитель Никита Зотов и другие, а более всего старые бояре, сохранившие бороды во уважение к их почтенным летам. Они вспоминали о Тишайшем с умилением и дерзостно пеняли его сыну-нечестивцу, порушившему обычаи отчич и дедич. Однако ж век Тишайшего был недолог, и сын Пётр нередко выражал своё недоумение: «Батюшка был зело умерен, а его Бог прибрал в цветущие лета. Стало быть, на всё Божия воля: блюди не блюди, блуди не блуди».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке