На отвал вело штук шесть деревянных дорожек, а учетчику вездесущность хоть и полагалась по штатному расписанию, но не была отпущена в натуре. Он мог спорить сколько угодно, но ничего не был способен доказать. Он заворчал и произвел нужную запись.
Я возвращался на свой участок посмеиваясь. Я твердил про себя чудесные дантовские кантоны в пушкинском переводе, приспособленные мною для нужд сегодняшнего дня:
Тут грешник жареный протяжно возопил:
«О, если б я теперь тонул в холодной лете!
О, если б зимний дождь мне кожу остудил!
Сто на сто я туфчу — процент неимоверный!»
Когда ко мне опять подошел Прохоров, чтобы отдохнуть в компании, я оглушил его адскими строчками. Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ты серьезно? Разве и при Пушкине знали туфту? Я рассмеялся.
— Нет, конечно. У Пушкина «терплю», а не «туфчу». Туфта — порождение современных обществ.
Однообразное очковтирательство Альшица меня не устраивало. От унылого ряда одних четных или нечетных цифр могло затошнить и теленка. Я обращался с туфтою как подлинный ее знаток. Я туфтил с увлечением и выдумкой. Я рассыпал и запутывал цифры, вязал ими, как ниткой, расставлял, как завитушки в орнаменте, то медленно полз в гору, то бешено взмывал ввысь. В азарте разнообразия я даже низвергнулся под уклон.
— Постой! Постой! — закричал изумленный учетчик. — У тебя недавно было семнадцать тачек, а сейчас ты говоришь: пятнадцатая!
— Теперь ты сам убедился, насколько я честен, — сказал я величественно. — Мне чужого не надо. Но я оговорился, пиши двадцатая.
Он покачал головой и написал: восемнадцатая. Фейерверк моих производственных достижений его ошеломлял. Он стал присматриваться ко мне внимательней, чем ко всей остальной бригаде. Еще час назад меня бы это огорчило. Я поиздевался над его запоздалым критическим усердием — я наконец добрался до толстого дерна. Лопата здесь уходила в землю с ободком. Сгоряча я не заметил, как много труднее стало резать этот высокий земляной слой.
Мои соседи тоже приползли к желанной линии. Во время очередного перекура мы сошлись в кружок.
— Станет легче, — устало порадовался Алексеевский.
— Ровно на столько, на сколько тридцать процентов нормы легче пятнадцати, — уточнил Хандомиров. — У меня все записано — поинтересуйтесь.
Никто не проявил любопытства. Мы знали, что Хандомиров в расчетах не ошибается. Восторг оттого, что удалось блестяще освоить туфту, погас во мне. Каждая моя косточка ныла от усталости. Я с печалью смотрел на Алексеевского и Альшица. Я знал, что им еще хуже.
В этот момент в нашу работу властно вмешался Потапов. Если раньше он гнал нас вверх, к «большому дерну», то теперь внезапно затормозил порыв к краю площадки. Он приказал возвращаться вниз, на тощие земляные покровы, к скалам, еле прикрытым мхом.
— Черт знает что! — сказал он непререкаемо. — Выбираете работешку повыгоднее? Будьте любезны очищать площадку по плану!
Он говорил это так громко и раздраженно, что никто не осмелился спорить. Мы с горечью отступились от вскрытого нами мощного земляного пласта. Отныне мы быстро очищали большие площади, но тачка набиралась не скоро. Мы надвигались на обрыв, сбрасывая в него остатки жалкого травяного покрова. Уставшие и приунывшие, мы еле плелись. Мы знали, что нас уже ничто не спасет от штрафного пайка.
— Я подтверждаю, что бригадир у нас полоумный, — мрачно сказал Альшиц.
— Рассчитывать он не умеет, — поддержал Хандомиров. — Ум бригадира — это расчет!
Потапов носился по площадке, поглядывая на часы, уцелевшие у него после всех обысков и изъятий, и поторапливал нас:
— Не сидеть! Здесь не дом отдыха! Чтобы все до отвала было зачищено.
Мы огрызались. Перед концом работы мы дружно ненавидели Потапова.