На воле давно позабыли, что значит высказывать собственное мнение, да, вероятно, его уже и не существовало у большинства — и люди мыслили всегда одними и теми же, раз и навсегда изреченными формулами, даже страшно было подумать, что можно подумать иначе! Я вспомнил, как философствовал пожилой сосед в камере Пугачевской башни в Бутырках: в самой материалистической стране мира победил отвратительный идеализм — нами командуют не дела, а слова, словечки, формулировочки, политические клейма… Лишь в заключении возможна своеобразная свобода мысли — но втихомолку, меж близких. Потапов знал меня недели три, он просто не доверяет мне — так я думал весь день. В конце его я понял, что ошибся.
Это был первый хороший день за две недели нашего пребывания в Норильске. Нежаркое солнце низвергалось на землю, тундра пылала как подожженная. Она была кроваво-красная, просто удивительно, до чего неистовый красный цвет забивал все остальные: мы мяли ногами красную траву, вырывали с корнями карликовые красные березы, в стороне громоздились горы, устланные красными мхами, а в ледяной воде озер отражались красные тучки, поднимавшиеся с востока. Я резал лопатой дерн и наваливал его на тачку, и все посматривал на эти странные тучки. Меня охватывало смятение, почти восторг. Я раньше и вообразить не мог, что существуют такие края, где летом в солнечный полдень облака окрашены в закатные цвета. Воистину здесь открывалась страна чудес! В увлечении этим праздничным миром я как-то забыл о нависшей надо мной норме.
Меня пробудил к действительности Анучин.
— Сергей Александрович, — сказал он, — боюсь, мы и кубометра не наворочаем.
Он подошел ко мне, измученный, и присел на камешек. В двадцати метрах от нас осторожно, чтобы не запачкать дорогого пальто, трудился Альшиц. Наполнив тачку всего на треть, он покатил ее к отвалу. Там сидел учетчик с листком бумаги на фанерной дощечке. Учетчик спрашивал подъезжающего, какая по счету у него тачка, и делал отметку против его фамилии.
Анучин продолжал, вздыхая:
— Участок удивительно неудачный — дерн тонкий, очищаешь большую площадь, а класть нечего! Выше дерн мощнее, я проверял — толщина полметра, если не больше. Там за то же время можно раза в три больше нагрузить тачек. Потапов приказал — очищать пониже.
— Здесь не выполним нормы.
— Мы заряжаем туфту. Учетчик записывает с наших слов. Я всегда любил четные цифры. После четвертой у меня шестая, потом восьмая, потом десятая.. Вы понимаете? Альшиц, наоборот, специализируется на нечетных.
Я подошел к Альшицу. Он отдыхал с пожилым химиком Алексеевским и Хандомировым — беседовали о миссии Риббентропа в Москве! Альшиц подтверил, что удваивает фактическую выработку, то же самое делали Алексеевский с Хандомировым. Хандомиров считал, что провала не избежать.
— Я все прикинул в карандаше, — сказал он, вытаскивая блокнот. — Сейчас мы идем на уровне пятнадцати процентов нормы. Заряжаем сто процентов туфты, ну, максимально возможную технически — сто пятьдесят. Все равно меньше пятидесяти процентов. Штрафной паек обеспечен.
— Скорей бы вверх! — проговорил старик Алексеевский, с тоской вглядываясь в край площадки. — Там дерн потолще.
С этой минуты я очищал от дерна площадку вверх, к вожделенному толстому покрову. И, поняв наконец, что такое туфта и как ее заряжают, я поспешил взять реванш за длительное отставание в этой области. Я хладнокровно зарядил неслыханную туфту. Я вез на отвал четвертую тачку, но крикнул учетчику: «восьмая». Глазам своим он не верил давно, понимая, чего стоят наши цифры, но тут не поверил и ушам.
— Ты в своем уме? У тебя же четыре!
— Были! Хорошие люди не спят на работе, а ходят от трапа к трапу. Я сваливал вон там, за твоей спиной.