Зарывает их в песок и при первой возможности опять вырывает, дает на сохранение чужим людям, и чужие люди оказываются преданными, они сохраняют тетрадки. В этом постоянстве дневниковых записей, в неистребимом желании сберечь их, как свою драгоценность, сказывается одна из глубочайших человеческих особенностей: стремление к фиксации правды, хотя бы наедине с собой, хотя бы только для себя, как инстинктивно стремишься к чистоте, к мытью рук, к воздуху из открытой форточки… Сперва – это постоянство, жажда записывать и сохранять записи кажется инертным и стоящим на одном месте занятием, ставшим привычкой. Но стремление к фиксации правды обладает свойством, которое не сразу замечает человек. Обнаженная, честная правда о себе невольно тянется к суду над собой, к постепенному, все более четкому разделу понятий хорошего и дурного. Это происходит не скоро. Это похоже на то, как идет поезд в длинном, многокилометровом туннеле. Сперва, от времени до времени, черноту ночи прорезывают яркие вспышки огня – это очередные электрические фонари на пути; они подобны встречам, событиям, чувствам, на мгновенье прорезающим ночь его страшной жизни. За ними опять ночь. Но вот десять, двадцать, тридцать минут, и вместо очередной желтой вспышки на стены туннеля просачивается что-то слабое, серое, скользящее, но не уходящее, оно крепнет, ползет, светлеет и вдруг – светлая белизна дня, свет прочный, свет, нужный глазу, – поезд вышел из туннеля в день. Голос юнца на бумаге становится все более зрелым, все более крепким. Юнец становится человеком, и человек раскрывается.
В «отпетой», загубленной душе прорезывается росток настоящей человечности. Еще только росток, но он уже тянется туда, где может найти питание, свет и солнце. Сперва это любовь к женщине, еще и не осознанная, как любовь; потом боль от ее утраты. В людях вокруг, в членах своей, случайно подобравшейся из таких же, как он, преступников, лагерной бригады ищет он это веяние подлинного бытия, проблески человека. Ищет во всем живом, что его окружает, – в прирученной мыши, в прирученном воробье. Он пережил уже опыт любви, знает, что дар не остается без отдачи и движенье души – без ответа:
«Если ты мышь обласкал и она тебя полюбила, в бороде твоей жила, если ты воробья выкормил – он тебя полюбил, от тебя улетать не хотел, ты полюбишь и человека, и он тебе тем же ответит…»
Незаметно для себя он открывает читателю свое великое приобретение за долгие годы тюрьмы: уменье терпеть, или, вернее, упорствовать во взятой линии поведения. Приручить людей не так легко, как мышь или воробья. Но способ тот же: повторять и повторять действие добром, невзирая ни на какой отпор.
Замечательны страницы, где рассказывается, как в самой трудной камере для озверелых бандитов, где пол заплеван и никто не хочет убирать грязь за собой, он молча начинает работу уборщика и поломойки. Над ним издеваются. Вымоет – на вымытый пол со всех сторон снова летят плевки. Он опять моет. Так длится долго. Но не до бесконечности. Упорство вышибает душевные пробки. Зверь в человеке отступает. Кто-то не вынес, встал. За ним – другой. Плевки прекратились. Люди включились в уборку…
Вот таким упорством самоотдачи полны записки второй части. Они предельно искренни, в них нет ни намека на ту условность, с какой рождается искусство слова. Но сила их выразительности так велика, что не всякому искусству помериться с ней. Это – человеческий документ.
За последнее время у нас в моду вошло писать о «местах заключения». Пишут по-всякому – с критикой и без критики, с сердечным уменьем находить всюду искорку человечности, как находил их издавна простой народ в арестанте, и с холодным гневом осуждения страшной лагерной действительности. Почти каждая книга, написанная на эту тему, отдает дань и целительной роли труда в заключении.