Той же весной Анна составила программу работы под прикрытием и начала заниматься с новыми членами партии – разучивать с ними легенды и ролевую игру.
После ареста Алвару Куньяла Центральный комитет не мог не заподозрить, что предатель проник в высший эшелон партии. Вместе с Жуаном Рибейру Анна разработала несколько фальшивых операций, последовательно скармливая «маркированную» информацию каждому из членов комитета. В итоге один из старейших членов партии, Мануэл Домингеш, не выдержал этого испытания, и, если до тех пор Анна могла тешить себя иллюзией, будто она участвует в чисто интеллектуальной игре, в ту ночь все изменилось: на допросе Домингеш раскололся, признал себя правительственным шпионом и провокатором. А на следующий день, 4 мая 1951 года, салазаровские газеты сообщили о найденном в сосновом лесу к северу от Лиссабона трупе. Домингеша убили – «казнили», старательно внушала себе Анна.
В 1953 году партия начала издавать сельскую газету, «У кампунэш» («Крестьянин»), боровшуюся, как и мечтала Анна, за гарантированный минимум поденной платы пятьдесят эскудо. После ряда упорных стачек и кровавых столкновений с полицией батраки добились своего, но победа была куплена ценой жизни молодой беременной женщины из Бежи, Катарины Эуфемии; застреленная лейтенантом спецотряда Катарина превратилась в мученицу, в напоминание о бесчеловечности режима. Ее портрет появился во всех местных выпусках «У кампунэш».
Анна резко остановилась посреди комнаты, посмотрела на себя со стороны и почувствовала, как вновь возвращается к ней та железная одержимость. Погрузившись в воспоминания, она опять забыла или отодвинула в сторону… как бы назвать это? Домашние горести. Возможно, то были мелочи, легкие порезы, отдавленные мозоли по сравнению с политикой, и все же они добавлялись к общему бремени. Да, именно так: мелочи суммировались, и теперь пришлось иметь дело с итогом.
Вопреки своему обещанию утром мать ничего не рассказала Анне: ей было дурно, мучили сильные боли. Анна сменила повязку, прикрывающую мертвенно‑бледный послеоперационный шов. Пришлось дать матери таблетки, и она поплыла через медлительный, знойный день на облаке морфина. Так же точно прошел и следующий день. Анна вызвала врача. Тот осмотрел шов, заглянул в потускневшие глаза пациентки, попытался добиться от нее связных ответов, но в этом не преуспел и ушел, предупредив на прощание: если состояние не улучшится, придется перевести ее в больницу. Последние слова каким‑то образом проникли в сознание больной женщины, и прежняя сила воли вернулась к ней. На третье утро она проспала допоздна, а проснувшись, отказалась от морфина.
Тем временем яркие солнечные денечки заволокло глухой серой пеленой. Вместо бодрящего тепла надвигающаяся гроза ощутимо давила снаружи на окна. Мать что‑то поклевала за ланчем и пролистала газету. Анна перешла с чаем к ней в спальню, устроилось лицом к окну, закинув ноги на подоконник. Мать обливалась потом, обтирала лицо влажной тряпкой.
– Так бывало в Индии перед муссонами. Чем дольше задерживался сезон дождей, тем беспощадней палила жара. Все уезжали на север, в Кашмире были дома на воде, дома‑лодочки. Но мы, миссионеры, не уезжали. Жуткая жара, – произнесла она почти свирепо.
– Как в Анголе.
– Это не место для таких женщин, как мы с тобой. На улицах Бомбея люди так и мерли. Просто падали, осыпались, как старая ветошь.
– А запах! – подхватила Анна.
– Не думаю, что я могла бы жить посреди этого неумолимого распада.
– Ты о чем?
– Не могла бы остаться в Индии.
– А ты бы хотела?
– Нет, – подумав, ответила мать, – нет, не хотела бы. Да и не могла.
– Почему? – настаивала Анна, почуяв, что главная тайна где‑то близко.