— Да знаю я… Они ночью дом шмонали. А что там шмонать? Стройка, разор полный…
— Как вы узнали?
— Рабочие сказали. Они у меня надежные… — вздохнул Саша: вопреки всему он хотел думать, что молдаван рассказал ему об обыске из человеческой симпатии, а не потому, что боялся за свой аванс. — Да я и сам бы догадался, без них. У меня там в комнате — в зале, где камин, — чемоданы с барахлом моим. Старое, паршивое барахло, в квартире держать негде, так я сюда свез. Рабочие не тронут. И не трогали никогда. А сегодня вижу — все не так. Которая сумка была не застегнута — та застегнута, а которая была застегнута — та плохо застегнута…
— Вы наблюдательны, — сказал сосед. Ему, кажется, понравилось, что Саша наблюдателен.
— Ничего не наблюдателен, — буркнул Саша. Отродясь не был он наблюдательным. — Просто знаю свои вещи.
Они поговорили еще немного, стоя во дворе, и Саша ушел. Сосед так и не попросил показать ему рукопись, из-за которой такой сыр-бор. Он только сказал о ней, что она, должно быть, очень дорогая. Это Саше и без него было понятно.
О том, что соседа могут убить, Саша подумал только дома, в Москве, когда хорошенько напился, — до этого он не мог думать не только о судьбе соседа, но даже и о собственной. Он вообще думать не мог. Боялся только. Мозги как кисель, руки ледяные, живот то и дело скручивает. Ужас в чистом виде. Когда на Варшавке его догнал лиловый «понтиак» и стал прижимать к обочине, Саша даже не сопротивлялся, хотя мог бы пойти на «понтиак» тараном; он просто закрыл глаза и приготовился к смерти… Но смерть не шла долго, секунды две, и он захотел посмотреть, кто его убьет, и увидал за рулем «понтиака» — негра, и тут сердце его провалилось, как в лифте, и горло сдавил такой ужас, какого еще он не испытывал, потому что глаз у негра не было. Черное лицо без глаз на него смотрело.
Негр был в черных очках. Очки смотрели на Сашу, будто запоминали. Потом негр дал газу и умчался.
А Саша на скорости сорок километров потащился дальше. Руки его совсем ослабели, он едва мог держать руль.
Вот он и напился. А когда напился — сообразил, что соседу теперь тоже кранты. Всем кранты, с кем он говорил о рукописи. Ну и черт с ним. До соседа ли ему. Умереть, не повидав даже Катю!
Бежать? От ФСБ? Бесполезно и пытаться. Все его существо противилось мысли о бегстве, даже почему-то больше, чем мысли о смерти. Умереть — это не так уж сложно, застрелят и все, а бежать — без денег, без вещей, без комфорта — такая морока… Убьют так убьют. Саша, собственно, не смерти боялся — чего уж так-то бояться, они с Олегом столько свечей наставили — Москву можно три раза спалить, Бог это оценит, — а разных неудобств, связанных с нею…Пытки! Если менты пытают, то уж эти… Он скорчился, ногтями зацарапал обивку дивана. Ах, зачем негр не убил его, ах, зачем.
VII
— Феликс был прав.
— В этом я и не сомневался. Феликс всегда был прав. (Речь шла о Ф. Э.Дзержинском.) Но мог ошибаться сам Бенкендорф.
— Однако ж не ошибся. Это — она. Именно такая, как сказал Бенкендорф, даже еще хуже. Плохо искали.
— Плохо! Все Болдино перерыли, все Михайловское, вообще все. Кто мог предположить, что Петька (теперь собеседники имели в виду, надо полагать, князя Вяземского) закопает ее за пределами усадьбы?
— Что там тогда было?
— Пустырь.
— На пустыре и зарыл. Или Пашка (по-видимому, Павел Сергеевич Шереметев, хранитель музея-усадьбы «Остафьево» с восемнадцатого по двадцать восьмой год прошлого столетия) перепрятал, сволочь. Юра (Андропов) всегда подозревал Пашку. Почему его не взяли? Почему Ежик (тоже надо расшифровывать, о наш читатель?) его не взял? Неврастеник Вяча отпустил на все четыре стороны, дурак Генрих проморгал… Но Еж! Не понимаю.
— Авель (Енукидзе, быть может) за него все заступался. Тоже знал что-то.