— Надо думать, сударь, уж последний раз видимся.
И от печального, тревожного прощания этой бедной служанки, от ее горькой готовности к неизбежной и несомненно близкой смерти у меня больно сжималось сердце.
Итак, я слез с лошади, пожал Кавалье руку, и, пока он отводил лошадь в маленькую пристройку, заменявшую конюшню, я вошел с Селестой в кухню, служившую также и столовой.
Вскоре к нам присоединился сторож. Я с первого взгляда заметил, что он не в своей тарелке, чем-то обеспокоен, озабочен, встревожен.
Я сказал ему:
— Ну, как, Кавалье? Все ли у вас в порядке?
Он пробормотал:
— Есть и хорошее, есть и дурное. А кое-что мне совсем не по вкусу.
Я спросил:
— В чем же дело, приятель? Расскажите.
Но он покачал головой:
— Нет, не сейчас, сударь. Не хочу расстраивать вас с самого приезда всякими неприятностями.
Я настаивал, однако он решительно отказался посвятить меня в свои горести до обеда. Но по его лицу я понял: дело серьезное.
Не зная, что сказать, я спросил:
— А как дичь? Найдем что-нибудь?
— Ну, дичи-то много. Поохотитесь вволю! Я, слава богу, гляжу в оба.
Он говорил с такой серьезностью, с такой отчаянной серьезностью, что это становилось смешным. Пышные седые усы моего сторожа обвисли и, казалось, вот-вот свалятся с губ.
Вдруг я вспомнил, что еще не видел его племянника.
— А Мариус? Где он? Почему не показывается?
Сторож весь передернулся и, взглянув мне прямо в глаза, сказал:
— Ну, сударь, лучше уж я вам все сразу выложу; да, так оно будет лучше; ведь это из-за него у меня так тяжело на сердце.
— А, вот оно что! Где же он?