смей!»
Но мальчик не слышал, крался тихонько за спинами танцующих и, воровато
оглядываясь, со взрослым выражением лица, брал часы, всей ладонью чувствуя их запретную
и счастливую тяжесть.
– Часы украл, без сомнения, Мясников,– сказала мачеха, когда гости шумно, с
бесконечными поцелуями и возвращениями, наконец разошлись, и, заметив кусочек теста на
локте, недовольно дернула рукой.
– Никто не имеет права так говорить, Мясников – мой товарищ,– без обычной
уверенности возразил отец, и Георгий Николаевич с холодного берега своей несложившейся
жизни умолял его: «Ну прислушайся же, они ведь рядом с тобой!»
Нет, не слышали, не знали, не чувствовали, что часы спрятаны в корзине с репчатым
луком, хоть казалось – вот-вот луковичная шелуха взмоет в воздух от работы бездушного
часового механизма и, порхая, станет разлетаться по квартире ровными кругами.
– Какой кошмар,– только и мог повторять отец наутро, когда вдруг выяснилось, что
Мясникова ночью насмерть задавил хлебный фургон,– какой кошмар,– не унимался отец, а
лицо его было белым и картонным.
– Бог шельму метит,– сказала мачеха и тут же расплакалась навзрыд от собственной
резкости, все- таки она была добрая, мачеха.
Часов при мертвом Мясникове не нашли, и отец вообще запретил вспоминать про них,
но негласная вина все равно осталась на покойном, а пропажа, переночевав вместе с
крестьянским луком (влажный перламутр его середины до сих пор вызывал у Георгия
Николаевича тошноту и озноб), осторожно перекочевала в карман юного автолюбителя, и он