котором не было уже затравленности и испуга, но шел он все равно странно – как-то одним
боком, держась рукой за живот. Было время, когда он еще на что-то надеялся, пробовал изо
всех сил ходить как все, прямо и открыто глядеть по сторонам, и для этого посещал
городские бани, где тело не сдавливалось костюмом и спрятанной в нем главной уликой, но,
обнаженный, бежевый и толстоватый, Георгий Николаевич продолжал оставаться другим,
отличным от прочих, которые, поблескивая веселыми ягодицами, среди медленного пара
бродили вокруг.
И так без конца...
Как же Георгий Николаевич хотел забыть правду про себя, как же устал он смотреть
один и тот же сон, в котором, несмотря на перейденные вброд десятилетия, все оставалось
по-прежнему, не обволакивалось пылью, не пронзалось солнечным лучом, не тлело, не
горело, не разрушалось; и люди всё были теми же – отец, празднующий пятидесятилетие,
гости его, один из которых – Мясников, доживал свой последний вечер, моложавая мачеха с
угольными волосами, разделенными ослепительно белым пробором, восьмилетний ее
пасынок в матроске, пожирающий без меры шоколад (изображение ребенка сохранило
тускловатое зеркало, где навечно осталось прямоугольное окно, подсиненный вечер за ним,
верхушка только что проснувшейся после зимы липы). Георгий Николаевич с мольбою
просил: «Да знаю я все, но уходите от меня, нет больше сил моих смотреть на все это!», но
ничто не уходило, а продолжа лось, как продолжалось когда-то. Отец крутил ручку патефона,
мачеха на кухне крутила мясорубку, и у мальчика в матроске, переевшего шоколада и тайком
отпившего из чьей-то рюмки густого вина, все путалось в голове – вместо фарша розовыми
червяками выползали слова песни Утесова, который начинал заикаться и кашлять, когда кто-