Сержант отвернулся, поковырял носком сапога зернистый снег и предложил:
— Пошли.
Как и всегда, они пошли новой дорогой, иногда шагая по хрустящему, твердому насту, иногда проваливаясь в сугробы. Минут через пятнадцать Осадчий не выдержал:
— Сороки взлетели первыми. А потом уж вороны?
— Да, — как можно безразличней подтвердила Валя. — Промежуток между взлетами примерно пятнадцать — семнадцать минут. По такому насту километр хода.
Осадчий с настоящим интересом посмотрел на нее, и в его глазах Вале почудилось не то удивление, не то испуг. Но она не подала виду, что заметила этот странный взгляд, поправила автомат и впервые за все время обучения, не оглядываясь, пошла впереди Осадчего. Он промолчал, но удивленно покачал головой.
Блуждая по окрестностям, Валя хорошо узнала ближние дивизионные тылы, да и наука Осадчего пошла ей впрок. Она без труда сориентировалась на местности, намереваясь выйти на дорогу, соединяющую деревню, в которой стоял штаб дивизии, с расположением разведроты. Обычно на этой дороге она и расставалась с Осадчим. Но в этот раз ей хотелось отомстить сержанту за то, что он ничего не сказал ей о происшедшем, и она умышленно повела его в район деревни.
Уже неподалеку от нее, поднимаясь на взгорок, с которого открывался привольный вид на всю округу, Валя и сержант наткнулись на солдатское кладбище. Ровные рядки фанерных пирамидок или бревнышек-обелисков с жестяными крашеными звездочками на вершинах перемежались с крестами и оградами. Старые могилы были аккуратно укрыты снегом, а свежие — горбились неопрятными желтовато-белыми холмиками. Оплывший на солнечной стороне суглинок на этих холмиках вызывал особенно неприятное, щемящее чувство. И как раз оно не позволило Вале свернуть и обойти кладбище — это было бы святотатством по отношению к похороненным. Вздохнув и пожалев, что она выбрала этот путь, Валя вступила на грустную землю кладбища и почти сейчас же остановилась.
У одной из могил с оплывшей под первыми весенними лучами солнца желтой верхушкой спиной к Вале стоял грузный, широкоплечий офицер без шапки. Легкий ветер слегка шевелил его черные волосы на макушке, и они были, кажется, единственным, что шевелилось на всем этом тронутом смертью месте. Широкие плечи офицера были опущены, поля шинели, видно, намокли и висели тяжелыми темными складками. Руки офицера тоже устало висели. Увидев эти руки, Валя вспомнила лощинку, трудную ночь и облизнула губы: холодный и шершавый от примерзших снежинок лоб убитого в поиске бойца она забыть не могла. Валя повернулась и взглянула на Осадчего. Тот потупился и кивнул ей головой:
— Пойдем.
Она покорно повернулась и, стараясь ступать как можно осторожней, пошла за Осадчим. На опушке она оглянулась и еще раз посмотрела на широкую спину старшего лейтенанта Кузнецова. За эти минуты он не сменил позы и, видимо, не шевельнулся.
Уже в глубине леса Валя спросила у Осадчего:
— Кто это у него тут? Родной кто?
— Андрюха здесь похоронен. Вот он, однако, и ходит проведывать его.
— Какой… Андрей? — смутно догадываясь, спросила Валя.
— Тот самый, — сразу понял ее Осадчий. — Он, понимаешь, Кузнецова собой прикрыл: немец в Кузнецова стрелял. А Андрюха успел и собой прикрыл. Вот старшой забыть, видно, и не может.
Все это было так необычно, так величественно и непонятно, что Валя даже приостановилась и, прижимая руки к груди, спросила:
— Он любил Кузнецова? Да? Или, может, был обязан чем-то ему?
Сержант усмехнулся и ответил обидно снисходительно и в то же время слегка раздраженно:
— Ну, Кузнецов, однако, не девка, чтоб за любовь его защищать. Он — командир. И скажу по-честному: правильный. А вот обязанный чем? Как тебе сказать… Мы вроде все ему обязаны. Вон в полках — как поиск, так полвзвода как не бывало. А у нас рота и «языков» таскает, и воюет, и потери у нас только в крайнем случае. А почему? А потому, что гвардии майор Онищенко и вот Кузнецов — люди с головами. Головой воюют. Вот мы и целые.
Они помолчали. Валя шла притихшая и немного растерянная: жизнь обратилась к ней своей потаенной, скрытой стороной, и она не могла сразу же, с ходу разобраться в ней. Она понимала свое бессилие и чувствовала себя беспомощной, маленькой и смешной. Как кутенок, который сердито лает на окружающих и, вероятно, думает, что он очень грозный и смелый пес. На него смотрят, добродушно усмехаются — не трусь, дескать, малыш, вырастешь, поумнеешь.
На дороге она молча попрощалась с сержантом, молча пришла домой и молча залезла на спасительную печку. Там в теплой, суховатой сумеречности было приятно поругать себя и наконец решить, что же нужно сделать, чтобы перестать быть никому не нужной, такой, которую все жалеют.