Пошли дикие истории.
— Конопихина, загни!..
Шура Конопихина, при свете дня человек в высшей степени малозаметный, брала свое с наступлением ночи. Она была первым сказителем спальни и упивалась своей ночной властью над переживаниями слушателей. Кто имел ужас и счастье слышать Шурины рассказы про Белые Перчатки, Красное Пятно, Зеленые Глаза, Черную Руку, Золотую Ногу, Синюю Розу и Черные Занавески, кто видел ее в эти минуты — в темноте, сидящую на койке, по шею в одеяле,— пусть честно признает: нет в мире повествователя, равного Шуре Конопихиной.
Чем Шура рисковала, Женька поняла, когда решила поведать спальне кое-что из жизни шахматиста-криминалиста Алехина. Не успела она произнести фамилию, имя и отчество своего кумира, как дверь отворилась и на пороге в тусклом свете уставшей коридорной лампочки обозначилась фигура ночного воспитателя.
После Григория Максовича Федор Васильевич Прораков, так звали ночвоса, был вторым взрослым в интернате, до глубины души поразившим Женьку.
Но если Григорий Максович являл собой тип людей, которые ни при каких обстоятельствах не ходят грудью вперед, то в случае Федора Васильевича первостепенную роль играла именно грудь, точнее, головогрудь, поскольку шеи Федор Васильевич Прораков практически не имел.
Главная профессия Федора Васильевича была артист оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. В интернате он подрабатывал. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках. Когда директор Владимир Петрович спросил его:
— Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?
Федор Васильевич ответил:
— Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет.
Однако выданный ему в кастелянной спецхалат Федор Васильевич не надевал. Это навело Владимира Петровича, самозабвенно любившего порядок, на подозрение Федора Васильевича в халатном отношении к делу ночного воспитания.
Подтверждение халатности Владимир Петрович усмотрел также в бороде, которую ночвос Прораков холил и причесывал раз в десять минут расческой на прямой пробор, что делало его похожим на царя Александра III.
Дореволюционный вид и мелодии прошлых лет, беспрестанно насвистываемые ночвосом, в конце концов так насторожили директора интерната, что в приказном порядке в двадцать четыре часа Владимир Петрович велел Проракову бороду сбрить.
— Я не могу сбрить бороду,— заупрямился Федор Васильевич.— У меня подбородок безвольный.
— Вы столько лет ходите с бородой, может, он у вас вырос! — отрезал Владимир Петрович.
Федор Васильевич подчинился, оставив усики в стиле танго, как у аргентинского бандита. Плюс к усикам на всякий пожарный он резко усилил служебное рвение.
Федор Васильевич и прежде в отношении к воспитанникам проповедовал крайнюю суровость. Теперь в него вселился сам черт. От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, он без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнаруживал говоруна и. торжествуя, обрушивал на его голову наказание трудом.
Так и на этот раз в полутьме он безошибочно взял курс на узкое пространство между кроватями Шуры и Женьки.
— Ну-с! — произнес Федор Васильевич первую реплику отработанной пьесы выволочки и оперся рукой о тумбочку. Дальше он должен был замереть, выдерживая зловещую паузу.
Но этот выигрышный эпизод скомкал Федору Васильевичу жилистый кусочек сырокопченой грудинки, который Конопихина, не дожевав, аккуратно положила на тумбочку.
Любой другой на месте Федора Васильевича отдернул руку бы, как от жабы, а Федор Васильевич — нет, он отделил ладонь от тумбочки, а от ладони сырокопченость с таким достоинством, что свидетели этой сцены, готовые прыснуть, а то и загоготать, невольно вспомнили девиз, провозглашенный ночвосом: «Побольше врожденного аристократизма!»
— Марш мыть уборную,— сказал Федор Васильевич Женьке, и она уныло поплелась в туалет.