— А рука?
— Я еще за столом заметила, у вас дрожала ладонь.
— И, видимо, посчитали, будто это от нервов.
— Она болит? Что произошло?
— Замерз.
— Но если вы что-нибудь себе отморозили…
— Вам никогда не доводилось терять чувствительности в конечности? Когда кровообращение в руке или ноге прекращается, вы прикасаетесь к коже, но впечатления прикосновения нет, совершенно чужая плоть, и вы уже не имеете над ним власти, это уже совершенно мертвый балласт — а потом внезапно туда возвращается тепло, возвращаются чувствительность и свежая кровь. И все колет, свербит, чешется и болит. Ведь болит, правда? А теперь умножьте все это раз в тысячу. Как будто кто-то влил в жилы горячую кислоту. Сам лед не приносит боли, больно выходить из льда.
— Теперь вы говорите о теле?
— А о чем еще?
— Какой же это мороз должен был быть в Екатеринбурге, чтобы так человека заморозить?
— Там был лют. И мартыновцы. Слышали когда-нибудь про мартыновцев?
— Санаторий профессора Крыспина, якобы, построен на месте сожженной пустыни Святого Самозаморозившегося.
— Мефодия? Это правда, должно быть уже встал. Федор Ильич, вы малого сегодня видели?
— А разве он не поднялся еще до рассвета?
— Ага, перед Богдановичем, точно, тут подсаживались рядом и шумели ужасно, так мы все и проснулись. Кто-то заглянул к парню, они поговорили, вышли. На стоянках ватерклозет, прошу прощения, дамочка, закрывают, так они, видно, покурить пошли.
— А кто это был, вы, случаем, не знаете?
— Так мы же спали. Так, глаз откроешь, ругнешь одного-другого, чтобы спать не мешал. Они и пошли.
Тот вздохнул, пошел по вагону.
— А чего вы от парня хотите? — обеспокоился Федор Ильич.
— Да ничего, просто поговорить. Он туг спит?
— Да. Но, оно, поговорить и поговорить можно, тут с самой Москвы тайные жандармы ходили…
Федор пожал плечами.