— Про-простите.
По счастью, сортир в конце коридора не был занят. Я блеванул в дыру, откуда в лицо пахнуло ледяным смрадом. Из под обосранной доски вылезали прусаки. Я давил их ногтем большого пальца, когда они добирались мне до подбородка.
Выйдя снова в коридор, я увидал Кирилла, стоящего в углу комнаты — он не спускал с меня глаз, сторожил, а не смоюсь ли я от них на мороз в кальсонах и свитере. Я понимающе усмехнулся. Чиновник подал мне носовой платок и указал на левую щеку. Я вытер. Когда же попытался отдать платок, Кирилл отступил на шаг. Я усмехнулся во второй раз. У меня широкий рот, который усмехается без особого труда.
Я натянул единственный свой выходной костюм, то есть, тот самый черный костюм, в котором сдавал последние экзамены; если бы не слои белья под низом, он свисал бы сейчас с меня, как со скелета. Чиновники смотрели, как я зашнуровываю ботинки, как застегиваю жилет, как сражаюсь с жестким целлулоидным воротничком, прикрепленным к последней хлопчатобумажной рубашке. Я забрал документы и последние деньги: три рубля и сорок две копейки — взятка из этого получится символическая, но с пустыми карманами в присутственном месте человек ощущает себя голым. Со старым бараньим кожухом ничего поделать было нельзя — заплаты, пятна, кривые швы, только другого у меня просто не было. Пришельцы молча глядели, как я сую руки в несимметричные рукава, левый был длиннее. Я вновь усмехнулся, теперь уже извиняясь. Кирилл послюнил карандаш и что-то скрупулезно записал на манжете.
Мы вышли, Бернатова, по-видимому, подглядывала сквозь приоткрытую дверь — она тут же появилась рядом с чиновниками, вся зарумянившаяся и болтающая без умолку, чтобы вновь провести их по лестнице с третьего этажа вниз и через два дворика-колодца к главным воротам, где дворник Валенты, поправив шапку с латунной бляхой и спрятав трубку в карман, поспешно смел снег с тротуара и помог чиновникам усесться в сани, поддерживая господ под локоток, чтобы те, не дай Бог, не поскользнулись на льду. Бернатова засыпала их, уже сидящих, потоками жалоб на гадких квартирантов, на банды привислянских воров, что вламываются в дома даже днем, и на ужасные морозы, из-за которых набухшие изнутри от сырости окна выпирают, а трубы лопаются в стенах, и что никакая гидравлика с канализацией долго в земле не выдержат; под конец бойко заверила, что давно уже подозревала меня в различных преступлениях и недостойном поведении, и обязательно донесла бы соответствующим властям, если бы не тысяча и одна обязанность с неприятностями на ее голову — пока кучер со своих козел за спиной у Кирилла не стрельнул бичом, и лошади не дернули сани влево, заставив женщину отступить, и так мы отправились в путь к варшавскому представительству Министерства Зимы, к давнему дворцу краковских епископов — Медовая 5, угол Сенаторской.
Не успели мы свернуть с Кошиковой на Маршалковскую, как посыпал снег; я натянул шапку на уши. Чиновники, в своих обширных меховых шубах и в котелках, похожих на ореховые скорлупки, сидели на низких сиденьях саней: Иван возле меня, Кирилл спиной к извозчику, они напоминали жуков, которых я видел в учебнике Зыгмунта: толстые, овальные туловища, короткие лапки, маленькая головка, целость глянцевито-черная, замкнутая в геометрической симметрии эллипсов и окружностей. Форма, столь приближенная к идеальному шару, сама по себе бросается в глаза. Они глядели прямо перед собой бесстрастным взглядом, со стиснутыми губами и выдвинутыми вперед подбородками, высоко поднятыми жесткими воротничками, безвольно подчиняясь движению саней. Я думал чего-нибудь узнать от них по дороге. Мне казалось, они сами начнут говорить про взятки за дружелюбие, за отсутствие спешки и внимательности. Но они молчали. Вот спрошу я их — как? Про что? А они сделают вид, что меня не слышат. Хлопья липкого снега кружили между нами. Я спрятал замерзшие руки в рукава кожуха.
Когда мы проехали Новогродскую, сани притормозили. Кучер указал на что-то кнутом. Ехавший перед нами экипаж съезжал на тротуар. Кирилл оглянулся через плечо; сам я высунул голову вправо. На перекрестке с Аллеями Иерусалимскими стояли два полицейских, с помощью свистков и криков сгоняя движение со средины мостовой — над ней как раз перемерзал лют.
Лют был исключительно шустрый, до наступления темноты он должен успеть перебраться на другую сторону Маршалковской, за ночь вскарабкается над крышами, часам к пяти точно успеет добраться до гнезда над кинотеатром. Когда в прошлом году морозник перебирался с Праги в Замок по Александрийскому мосту, мост пришлось закрыть почти что на два месяца. А этот тебе ледовичок — подождать с четверть часика, и наверняка заметишь его движение, как он перемерзает с места на место, как перемещается во льду, по льду, от льда ко льду, как лопается за ним сначала одна, затем другая кристаллическая нить и постепенно осыпается сине-белая пыль; минута — кшшр, две минуты — кшшр; вместе со снегом ветер подхватывал самые легкие дробинки, но большая их часть тут же вмерзала в черное стекло, в которое превращалась за лютом уличная грязь — лед льда — и эта тропа шершавой замерзшей массы, словно след слизня, тянулся на пару десятков метров по Иерусалимским аллеям, по тротуару и фасаду гостиницы. Остальное уже успели сколоть зимовники, а может, все и само растаяло; вчера после полудня термометр у аптеки Шнитцера показывал пять градусов выше нуля.
Лют не перемещался по прямой линии, не удерживался он и на постоянной высоте над мостовой (они вмерзают и под поверхностью земли). Более четырех часов назад, судя по раздробленной архитектуре льда, лют начал менять траекторию: до сих пор он перемещался едва лишь в метре над срединой улицы, но потом, три часа тому, он направился по резкой параболе ввысь, куда-то над вершинами фонарей и верхушками замороженных деревьев. Я видел оставленный им ряд стройных сталагмитов — они сияли отраженным блеском фонарей, отражениями цветных неонов, огней, бьющих их окон и витрин. Последовательность сталагмитов обрывалась над трамвайными рельсами — всей тяжестью лют завис на звездчатой сети морозострун, растянутых в горизонтальной плоскости и тянущихся ввысь, к фасадам угловых зданий. Под него можно было бы войти, если бы нашелся кто-нибудь, настолько сумасшедший.
Иван кивнул Кириллу, и тот выкарабкался из саней с гримасой нежелания на лице, зарумянившегося от щипающего мороза. Может мне еще и повезет, подумал я, может мы опоздаем, комиссар Пресс уже уйдет на ужин, договоренный с генерал-майором, а меня отправят с Медовой ни с чем. Спасибо Тебе, Боже, за эту сосульку-калеку. Я передвинулся на лавке, опершись плечом о боковую стенку саней. Подбежал газетчик — «Хирохито разбит!», «Специальный выпуск «Экспресса» — Мерзов торжествует!» — я отрицательно покачал головой. У заторов в центре сразу же образуются сборища, появляются уличные торговцы папиросами, святой водой и освященным огнем. Полицейские отгоняли прохожих от люта, но за всеми ведь не уследишь. Банда уличных пацанов подкралась со стороны ресторана Бриземейстера. Самый отважный среди них, с перевязанным шарфиком лицом и толстенных, бесформенных рукавицах, подбежал к люту на пару десятков шагов и бросил в него котом. Котяра летела по высокой дуге, растопырив лапы, вопя во все горло… и вдруг пронзительное мяуканье прервалось. На люта животное упало, скорее всего, уже мертвым, чтобы неспешно скатиться с него в снег, превратившись в замерзший камень: ледовая скульптура с растопыренными конечностями и вытянутым в струну хвостом. Мальчишки отбежали, буквально воя от утехи. Пейсатый еврей грозил им с порога ювелирной лавки Эпштейна, грязно ругаясь на идише.
Сгорбившись над аппаратом, фотограф постепенно, методично, выжигал вспышкой снимок за снимком. И что он потом на них увидит? Что сохранится на стекле и отпечатается на бумаге: снег — снег — бледные ореолы фонарей — темная грязь, темная мостовая; темное небо — серые фасады домов в перспективе широкого городского ущелья — на первом плане хаос угловатых форм экипажей, заблокированных в заторе — между ними и между людских силуэтов бьет сияние чистого огня, настолько светлого, что карточка в этом месте кажется совершенно не экспонированной — а над ним, над пламенем белизны, что белее белого, в самом сердце арабески льда расстилается лют, лют, массивная молния мороза, растопыренная звезда инея, живой костер холода — лют, лют, лют над меховыми шапочками девушек, лют над шапками и котелками мужчин, лют над лошадиными мордами и будками повозок, лют над неоновыми вывесками кафе и салонов, магазинов и гостиниц, кондитерских и булочных, лют над Маршалковской и Аллеями Иерусалимскими, лют над Варшавой, лют над Российской Империей.
Чиновники, вполголоса и бурча, обменивались какими-то замечаниями, кучер орал на невнимательных прохожих, метель как-то успокоилась, зато делалось холоднее, дыхание замерзало на губах, зависая перед самым моим лицом в виде белого облачка; потные лошади двигались в тучах липкой сырости — Королевский Замок был все ближе. Перед поворотом на Медовую я увидал его над Зыгмунотовой Колонной: погруженный в блок темного льда Замок — и огромное гнездо Лютов над ним. Черно-фиолетовый струп достигал половины крыш Старого Города. В погодные деньки вокруг Большой Башни можно увидеть стоящие в воздухе волны мороза. Чтобы измерить этот мороз на термометрах не хватает делений. У костров на границе Замковой Площади держали стражу жандармы. Когда из гнезда вымораживается лют, улицы закрывают. В самом начале генерал-губернатор установил здесь кордон из драгун Четырнадцатого Малороссийского Полка, но потом весь полк отправили на японский фронт.
А вот крыша Дворца Краковских епископов оставалась свободной от ледовой наросли. На первом этаже со стороны улицы Сенаторской все так же размещались изысканные магазины — электрические фонари освещали рекламы Эксклюзивных деликатесов Николая Шелехова и чаев Московского Торгового Дома Сергея Васильевича Перлова — но главное крыло со стороны Медовой, под верхушкой в стиле рококо и в пилястрах с коринфскими навершиями, принадлежало Министерству Зимы. Над обоими проездами висели черные, двуглавые орлы Романовых, инкрустированные тунгетитом цвета оникса.
Мы въехали во внутренний двор, полозья саней заскрежетали по мостовой. Чиновники высели первыми, Иван сразу же исчез в дверях, насадив на нос очочки; Кирилл остановился на ступенях у порога и глянул на меня. Я открыл рот. Он приподнял бровь. Я опустил взгляд. Мы вошли.
Рассыльный взял у меня кожух и шапку, а привратник подсунул громадную книгу, в которой я должен был вписать свое имя в двух местах; ручка выскальзывала из застывших пальцев — может записаться за благородного господина, нет, я, я сам. Неграмотное простонародье тоже посещает коридоры начальства Зимы.
Все здесь блестело чистотой: мрамор, паркет, стекла, хрусталь и радужное зимназо. Кирилл провел меня по парадной лестнице, через два секретариата. На стенах, под портретами Николая Второго Александровича и Петра Раппацкого, висели солнечные пейзажи леса и степи, весеннего Санкт-Петербурга и летней Москвы — из тех времен, когда весна и лето еще имели туда доступ. Чиновники не поднимали головы, но я видел, как советники, референты, обычные конторщики и писари провожают меня взглядом, после чего обмениваются между собой кривыми усмешками. Когда заканчивается присутственное время? Министерство Зимы никогда не засыпает.
Чрезвычайный комиссар Прейсс В. В. занимал обширный кабинет с антикварной печью и нерабочим камином; высокие окна выходили на улицу Медовую и Замковую Площадь. Когда я вошел, разминувшись на пороге с Иваном, который, скорее всего, уже объявил меня, господин комиссар, повернувшись ко мне спиной, занимался самоваром. Он и сам был похож на самовар: корпус пузатенький, грушеобразный, и маленькая, лысая головка. Двигался он с излишней энергией, руки трепетали над столом, ноги не переставали танцевать — шажок вправо, шажок влево — я был уверен, что он напевает чего-нибудь под носом, улыбаясь при этом, с румяного личика на мир глядят веселые глазки, и что гладкий лобик комиссара Зимы не нарушает ни единая морщинка. Тем временем, поскольку он не поворачивался, я стоял у двери, заложив руки за спину, позволяя теплому воздуху заполнять легкие, обмывать кожу, расплавлять кровь, застоявшуюся в жилах. Можно было сказать, что в кабинете было даже жарко — большая, покрытая цветастой майоликовой плиткой печь не остывала ни на мгновение, окна в кабинете покрылись паром настолько, что через них можно было видеть, в основном, размытые радуги уличных фонарей, удивительным образом сливающихся и расходящихся на стеклах. Это было вопросом, имеющим огромное политическое значение, чтобы в Министерстве Зимы никогда не царил холод.
— Ну, и почему же вы не присаживаетесь, Венедикт Филиппович? Садитесь, садитесь.
Румяное личико, веселые глазки.
Я сел.
Шумно вдохнув, хозяин кабинета, опустился со своей стороны стола, сжимая в руках чашку с парящим чаем (меня не угостил). Слишком долго он здесь не сидел, стол был совершенно не его, комиссар выглядел за ним словно ребенок, играющийся в министра, наверняка следовало бы заменить мебель. Его должны были прислать только-только, и прислали — царского чрезвычайного комиссара — откуда? Из Петербурга? Из Москвы? Из Екатеринбурга? Из Сибири?
Я набрал воздуха в легкие.