Владимир Иванович обулся и высказал ту претензию, что сапоги ему маловаты.
Между тем капитан взялся за протокол; Владимир Иванович настырно молчал, манкируя вопросами капитана, и поэтому мне пришлось отдуваться за нас обоих. Когда дело дошло до рода занятий и выяснилось, что Владимир Иванович пенсионер, а я школьный учитель, капитан оторвался от протокола и неодобрительно на меня посмотрел.
— Ай-яи-яй! — сказал он, покачивая головой. — Педагог, можно сказать, где-то коллега, а хулиганите.
Я было начал ему доказывать, что я сроду не хулиганил, что я за всю свою жизнь никого даже не оскорбил, но капитан махнул на меня рукой.
Впрочем, дело так и не двинулось дальше анкетных данных; когда наступила пора объяснять, что же такое произошло, каким образом произошло и в силу каких причин, то оказалось, что происшествие было настолько запутанным, что ничего нельзя было вразумительно объяснить. Как я ни бился, у меня получалась сущая чепуха, очень похожая на ложные показания. И время уже было не раннее, время давно подвигалось к ночи, а мы с капитаном только и выяснили, что Владимир Иванович совершил хулиганские действия, «выразившиеся в покушении на нанесение телесных повреждений посредством молотка», и я совершил хулиганские действия, именно «оказание сопротивления работнику милиции при исполнении им служебных обязанностей».
— Придется вам, ребята, посидеть, — в конце концов сказал капитан. — Темное какое-то дело. Поспите в камере, а утром разберемся, чего вы там натворили.
От этих слов меня бросило в пот.
— Значит, вы нас не отпускаете? — проникновенным голосом спросил я. — Значит, вы нас в камеру посадите? Вместе с уголовниками?..
— С вашим братом антимонии разводить не приходится, — сказал капитан. — Ты нахулиганил? Теперь посиди!
Сразу после того, как дело получило столь отвратительный оборот, мне было ужас как тяжело, но потом я почему-то успокоился совершенно и только попросил позволения известить домашних по телефону, что эту ночь я буду сидеть в тюрьме, а затем почти с легким сердцем проследовал в камеру, куда меня на пару с Владимиром Ивановичем отконвоировал Никоненко.
Это оказалось довольно просторное помещение с маленьким окошком, забранным решеткой, и дощатым накатом у правой стены, который составлял единственную спальную принадлежность. На этом накате, в дальнем углу, свернувшись калачиком и натянув на голову пиджак, спал неведомый уголовник. Время от времени он принимался бредить.
— Ну, Владимир Иванович, влипли мы с вами в историю, — сказал я, присаживаясь на накат. — Только тюрьмы нам с вами недоставало. А впрочем, теперь остается одна сума.
Владимир Иванович ничего не сказал. Наступило молчание, которое длилось настолько долго, что я со скуки начал прислушиваться к бреду спящего уголовника: он то звал какую-то Нину, то костил… судя по всему, приемщика стеклотары, а то со знанием дела рассуждал о напряженности перекрытий.
Взошла луна, и бледная полоса перерезала пространство камеры наискосок, от потолка к полу, осветив трупным светом прохоровские сапоги. В углу запищал сверчок.
— Ведь что обидно, — вдруг сказал Владимир Иванович. — Второй раз я отбываю заключение, и оба раза фактически ни за что.
— Позвольте! — в удивлении сказал я. — А первый раз вы когда сидели?
— Здравствуйте! — ехидно ответил Владимир Иванович. — А в концлагерях кто трубил два с половиной года?!
— Ах да, конечно… — проговорил я.
— Я понимаю, когда ты провинился — тогда тюрьма, это само собой, а так с каких шишей? Народ кругом безобразничает, а я за них отвечай?!
— Получилось все действительно очень глупо, — сказал я и содрогнулся от озноба; в камере сделалось что-то зябко.
Мы опять замолчали. Уголовник бредил, сверчок пищал, Владимир Иванович сопел носом, а я глядел на полоску лунного света и чувствовал, как во мне совершается что-то грозно-значительное и вместе с тем радостное, какой-то серьезный переворот.
— Владимир Иванович, вы о чем думаете? — поинтересовался я от избытка чувств.