— Ну. Прямо здесь и привлекаю. Даже выходить не надо почти. Кто, конечно, потоньше, с теми этот номер не проходит. Не клюют они на комнату поэта.
— Да у тебя тут ни единой книжки, — возмутился я.
— Не книги влияют, какая у поэта комната, — он не сдавался. — Тут уж влияет — какой он сам, поэт, сложение его. — И, переполняемый гнусной своей витальностью, он мне подмигнул.
Наш разговор на меня произвел неожиданное впечатление. Я начал на него смотреть так, как он сам на себя смотрел, сквозь линзы его самодовольства. Он выглядел почти красавцем. Изменился; стал крупней, мощней. На самом деле ему просто еще не было двадцати и недавно он подрос. Он был по-прежнему нечесан, пузо буквально перло из рубашки; но что-то такое огромное в нем пробивалось.
Тогда же примерно мне поручили освещать заварушку на Карибском море — так, ряд ничтожных стычек всего-навсего, — а когда я вернулся, оказалось, что он живет у меня в доме. Я, по обыкновению, оставил ключ у своей замужней сестры (бзик моего отца, они у него бывали, — мол, мало ли что может случиться, — я же соблюдал семейные традиции), и каким-то чудом он этот ключ у нее выклянчил: как-то, выяснилось, ее убедил, что она заслужит признательность потомства, допустив его под кров, соразмерный его качествам.
— Соразмерный твоим качествам, — протянул я нараспев. — Так-так, она, стало быть, понимает эти качества чересчур буквально. Ладно, Илья, ты хорошенько попользовался моим жильем. Хватит. Убирайся. — Чашки были грязные, все до единой, и он опустошил мои запасы виски. — Ты гулянки тут закатывал, — заключил я.
— Я разве виноват, Эдмунд? У меня в последнее время так много знакомых завелось.
— Вон отсюда.
— Ах, зачем так грубо? Знаете наверху те маленькие комнатки? Со стеклянной крышей? Спорим, там раньше жила служанка? Вы и не почувствуете, что я там, это я вам гарантирую. Ну где еще мне взять столько прекрасного света? В участке, там еще хуже, чем в подвале было, одни сорокасвечовые лампочки в ходу. Муниципалитет скареден неимоверно. А что мне останется, если зрения лишусь?
— Мой ответ прежний: нет, — сказал я. — Убирайся.
Он меня одарил снисходительным смешком:
— А недурственно. Ловко. Поэт. Ответ. Нет.
— Но я не шучу. Ты тут не останешься. Кстати, — сказал я кисло, — я-то считал, ты уж давно простился со своим стихом.
— Думаете, про глаза это у меня так, ради красного словца. Вот, смотрите. — Он сунул в карман свой кулачище, выгреб очки, нацепил. — Пока вас не было, пришлось приобрести. Довольно сильные для моего возраста. Мне нельзя перенапрягать мою радужную оболочку. Эти окуляры обошлись чуть ли не в месячное жалованье на бывшей моей работе.
Тут я в него вгляделся попристальней. Он поминал о качествах, скорей речь следовало бы вести о количествах: он, пожалуй, еще подрос, не вверх, собственно, вытянулся, не вширь раздался, а текстурно укрупнился, что ли, и проверить этот факт можно было, кажется, только ткнув в него чутким мизинцем. Он разгуливал в исподнем. Впервые я отметил, сколь удивительно он волосат. Плечи и грудь — густая чаща, бицепсы — затененные порослью взгорья. Мне открылось, насколько он себе цену знает; торс держит так, будто его обрел среди античных обломков, гордо в нем угадав воительские черты.
— Давай одевайся. — Я уже визжал.
— В доме совсем не холодно, Эдмунд.
— Зато холодно на улице. Давай-давай, уматывай. В одежде или без. Вон отсюда.
Он поник головой, и я с удивлением заметил, как торчат у него уши.
— Но это вышло бы нехорошо.
— Ничего, переживу. И не волнуйся ты, пожалуйста, за мои чувства.
— Не только о вас речь. Я оставил Сильвию одну наверху, когда вы пришли.